Здесь я хочу добавить несколько слов о трагической судьбе моей тети и ее детей. Через два года, летом 1942 г., немцы заняли Кара-Ногайский район Ставропольского края, где в чеченском ауле и жила тетя с детьми. Ногайцы и чеченцы приняли немцев с хлебом-солью. Осенью немцы ушли, а следом прибыл карательный отряд НКВД. Очевидцы рассказывали мне, что когда все взрослое мужское население аула со связанными назад руками выставили на площади перед расстрельной командой, то обезумевшая от ужаса тетя Деци бросилась в строй смертников спасать своих сыновей, но залп пулеметов по строю уложил и ее рядом с ними.
Вернусь к хронологии.
Через двое суток меня доставили в Грозный во внутреннюю тюрьму НКВД.
Началось новое следствие, но без физических или психологических пыток. Те же самые вопросы – те же самые ответы. Произошло событие, которое привело в тюрьму новую волну репрессированных: началась война. Тюремно-концлагерное население СССР поднялось до 10 миллионов человек. Кто может этой миллионной массе измученных, истерзанных, голодных рабов бросить обвинение, если они от всей души желали сталинской тирании поражения и скорой гибели? Наша камера – около 70-80 человек – встретила войну с нескрываемой радостью и надеждой. Наши камерные «стратеги» и «политические мыслители» делали, на основе той информации, которую новые арестованные приносили с воли, расчеты и анализы, как может кончиться война. Разумеется, все аналитики были единодушны, что Сталин, как и Пугачев, кончит свою карьеру на Красной площади, только спорили о несущественных деталях – отрубят Сталину голову или его повесят. Хорошо помню содержание своего доклада. Мне камера предложила высказать соображения, почему западные демократические державы поддерживают Сталина. Эта тема была мне явно не под силу. Тюремные годы оторвали меня от текущей политики, а прибывающие с воли люди сами толком не понимали, на каких основах образовался союз между СССР, Англией и Америкой. Главное, однако, было в другом: я не понимал, не понимал это очень долго, даже будучи на Западе, что так называемая либеральная демократия никогда не ставила своей целью уничтожение большевизма, тогда как глобальной стратегической целью большевизма всегда было и оставалось уничтожение вот этой самой демократии. Поэтому я свой анализ строил на предположении, что в основе нового «тройственного союза» лежит не единая стратегия победить Германию и этим кончить войну, а две стратегические концепции – одна советская: победив своего врага номер один на этом этапе – Германию, готовиться к победе над врагом номер два на втором этапе – над Англией и Америкой. Англо-американская концепция другая – так маневрировать в этой начавшейся войне, чтобы к ее концу оба диктатора – Сталин и Гитлер – от взаимного ослабления и истощения погубили друг друга. Вот тогда в Германии и России англосаксы восстановят демократию. Если в отношении большевиков я в своем анализе не ошибся (тут заслуга невелика: предполагай о большевиках самое худшее – и никогда не ошибешься), то в оценке стратегии Запада я оказался жалким невеждой: я переоценил стратегический ум и политическую дальновидность западных руководителей. Мое невежество было основано и на дезинформации со стороны самих же западных лидеров: ведь говорил же Черчилль еще в 1919 г., что он не успокоится, пока не уничтожит большевизма в России; ведь утверждал же Рузвельт, что советская тирания ничем не отличается от тирании нацистской; ведь требовал же Трумэн (тогда сенатор) так регулировать ход войны между Германией и СССР, попеременно помогая каждый раз наиболее ослабевшей стороне, чтобы в конце войны оба – и Гитлер и Сталин – погибли от взаимного истощения.
В тюрьму пришла потрясшая меня весть: Хасан Исраилов поднял в январе 1941 г. всеобщее восстание в Галанчоже. Весть принес майор Красной армии, который командовал одним из батальонов, посланных на подавление этого восстания. Его арестовали по обвинению в предательстве. «Предательство» заключалось, по его рассказу, в следующем: дав батальону спуститься в лощину районного центра – Галанчожа, ставшего теперь центром восстания, Исраилов обложил батальон со всех сторон тесным кольцом превосходящих сил повстанцев. Чтобы батальон не думал, что он окружен безоружной толпой, повстанцы открыли довольно внушительный огонь по батальону. После прекращения огня Исраилов направил к штабу батальона парламентера с ультиматумом : если батальон не сложит оружия к такому-то часу, то он будет уничтожен, если сложит – всем, кроме чеченцев, находящихся в рядах батальона, дадут уйти. Майор говорил, что положение создалось безнадежное, а поскольку и съестных запасов больше не было, ничего не оставалось, как сложить оружие. Тогда на конях подъехала к штабу батальона группа повстанцев и предложила выстроить обезоруженный батальон. Перед батальоном выступил высокий, стройный, очень интеллигентный мужчина лет около тридцати. На чистом русском языке он заявил: моя фамилия Исраилов. Я возглавляю временное народное правительство независимой горной Чечни. Наша программа имеет только один пункт: чтобы большевики ушли с Кавказа и оставили нас спокойно жить в этих каменистых горах, как жили наши предки. Вы – рабы Сталина и враги самим себе, ибо терпите такую тиранию, какую не вытерпел бы ни один народ в истории, в том числе и ваши собственные деды. Исраилов закончил выступление сообщением: вы наши военнопленные, но мы вас освобождаем еще до окончания войны, согласно данному слову, что же касается чеченцев из вашей среды, то они останутся и должны будут отвечать перед революционным судом как предатели чеченского народа.
– Когда мы прибыли в Грозный, то нас всех арестовали, как изменников, – закончил майор свой рассказ.
В сентябре 1941 г. меня вызвали подписать протокол об окончании нового следствия. От старого обвинения против меня остался только один все еще модный тогда «пункт семь» (вредительство) из ст. 58. В качестве доказательства была приложена к делу экспертиза профессора Чечено-Ингушского государственного пединститута Сафоновой-Смирновой. Эта подпись меня поразила высотой ранга профессионального провокатора и совершенно невероятным милосердием Сталина к раз уж использованному свидетелю из числа «агентов-провокаторов», которых он, как правило, расстреливал после выполнения ими задания на открытых процессах. Дело в том, что эта Сафонова-Смирнова была женой соратника Ленина – И. Н. Смирнова, которого в августе 1936 г. судили вместе с Зиновьевым и Каменевым, а показания на суде, как свидетельница обвинения, против Зиновьева, Каменева и против своего мужа давала именно она. Поскольку я присутствовал на этом суде как зритель, я видел, что сама Сафонова-Смирнова была свидетельницей из числа арестованных, которых приводили и уводили под стражей. Я ее давно считал переселенной на тот свет, а она, оказывается, профессор в Грозном и одновременно выполняет свою старую роль – роль провокаторши. Вместе с ней подписал «экспертизу» еще один тип, фамилии которого я не запомнил. Экспертиза содержала около 20-30 страниц и была посвящена разбору моих книг о Чечне.
В них, вероятно, были просто ученические ошибки, но в них не было ни одной политической или исторической ошибки с точки зрения марксистской схоластики. Поэтому «экспертам» приходилось приписывать мне то, чего нет в моих книгах.
В октябре 1941 г. начался второй суд надо мной. (Мои подельники уже были осуждены через Особое совещание за их старые «признания», а меня спасло от этого отсутствие такого «признания».) Время для меня было явно неблагоприятное. Немцы подошли к Москве, в горах Чечни бушевали два параллельных народных восстания, возглавляемых моими друзьями – Майербеком Шериповым в Шатое и Хасаном Исраиловым в Галанчоже (названия обоих районных центров, как и мой Нижний Наур, вычеркнуты ныне из административной карты Чечено-Ингушетии) . Поэтому я шел на суд без какой-либо надежды на вторичное освобождение. Единственно, чего я не боялся, это то, что меня могут расстрелять. Даже Сталин не расстреливал за плохие книги, хотя, правда, расстреливал без всяких книг. Судил новый председатель Верховного суда Чечено-Ингушетии дагестанец Мусаев (старый был снят за то, что он нас оправдал), прокурором был ингуш Бузуртанов и адвокатом чеченец из Урус-Мартана, фамилию которого я забыл. Он был симпатичный малый – еще до начала суда он подошел ко мне и сказал: по существу обвинения никто не может вас так хорошо защищать, как вы сами, поэтому я на себя беру только юридическую сторону вашего дела. Я ответил, что с таким разделением ролей я вполне согласен.
Весь мой процесс свелся к разбору упомянутой «экспертизы» и допросу единственного свидетеля против меня, одного из авторов статей в газете «Грозненский рабочий», когда на меня создалось уже описанное мною партийное дело в Москве. Его привезли чуть ли не с Колымы, чтобы он повторил содержание той статьи, что мои книги «буржуазно-националистические» и «вредительские», что он и сделал. Отказавшись от своего главного обвинения, взятого у него под пытками, что я известен ему как член контрреволюционной организации, он продолжал доказывать теперь, что я «вредитель-одиночка». Некоторые из обвинений «экспертизы», которые представила суду Сафонова-Смирнова, запомнились из-за их абсурдности. У меня в книге «Революция и контрреволюция в Чечне» говорилось: во время Октябрьской революции 1917 г. в Терской области образовались два лагеря, с одной стороны, революционная горская масса, которая поддерживала большевиков, с другой стороны, контрреволюционное казачество, которое боролось против большевиков. На самом деле так и было. «Экспертиза» утверждала, что я проповедую «вредительскую теорию» о «едином потоке» и намеренно, во «вредительских целях», фальсифицирую историю гражданской войны, ибо все горцы тогда не были за революцию и все казачество тогда не было против революции. Всякий грамотный человек мог видеть, что я говорю не о всех горцах, а только о революционной массе среди них, и не о всех казаках, а только о контрреволюционной их части. Причем все это так и расшифровывалось в дальнейшем изложении фактов и событий. Для идеологических чекистов факты, которые их опровергают, не играли никакой роли, ибо сам Сталин учил: «Если факты против нас – тем хуже для самих фактов»!
В «экспертизе» было и такое утверждение: автор книги намеренно выпячивает ныне разоблаченных «врагов народа» – Шляпникова, Фигатнера, Гикало, Костерина, Шеболдаева и др.
На мой вопрос: откуда я мог узнать в 1930 и 1933 годах, что эти люди в 1937 г. могут оказаться «врагами народа», тем более, что они занимали в партии высокое положение? – мне отвечали, что в том-то и дело, что вы сами как «враг народа» не были заинтересованы распознавать «лицо классовых врагов», как учит нас товарищ Сталин.
Сверхабсурдным было утверждение на суде Сафоновой-Смирновой по поводу «грамматики чеченского языка» Яндарова, Мациева и Авторханова. Она заявила, что эта грамматика, тоже «вредительская». Тут же я задал ей вопрос:
– Вы умеете читать по-чеченски?
– Нет, не умею.
– Тогда откуда вы знаете, что эта грамматика вредительская, ведь она написана исключительно на чеченском языке, а вы по-чеченски не читаете?
– Мне и не надо ее читать, мне достаточно, что ее авторы «враги народа».
Выступил прокурор, который, рассказав о коварных планах Гитлера уничтожить советскую власть и расчленить СССР и о его союзниках в горах Чечено-Ингушетии, поднявших восстание, потребовал от суда вынести мне суровый приговор. Защитник, напротив, заявил, что ни на предварительном, ни на данном судебном следствии не доказано, что я повинен во вредительстве. Поэтому из-за отсутствия состава преступления он просит суд меня оправдать. Мое последнее слово было коротким. Я категорически отрицал, что мои книги написаны с вредительской целью. «Эксперты» не могли привести из книг ни одного предложения, ни одной мысли, которые могли доказать их утверждения о моем «идеологическом вредительстве». Поскольку они, наперекор научной совести, решили оклеветать мои книги, то им ничего не остается, как прибегать к передержкам и фальсификациям.
В этой связи я вспомнил один исторический анекдот. Я сказал, что мои эксперты поступают с моими книгами так, как выражался один русский либеральный цензор: «Дайте мне «Отче наш» и позвольте мне вырвать оттуда одну фразу – и я докажу вам, что его автора следовало бы повесить».
Я просил суд, ввиду доказанности моей невиновности, оправдать меня.
Через час или два председатель огласил приговор: «Считать обвинение А. Авторханова по ст. 58, п. 7 доказанным и приговорить его к трем годам лишения свободы, но так как он уже отсидел четыре года, то освободить его из-под стражи». (На воле я узнал, что к этому приговору было приложено заявление председателя суда: я вынес данный обвинительный приговор, вопреки своей судейской совести, под давлением местных властей. Поэтому прошу Верховный Суд РСФСР отменить мой приговор и подсудимого считать по суду оправданным.) Председатель суда сказал мне, что завтра воскресенье и это задержит мое освобождение, но в понедельник меня освободят. Прошел понедельник, прошла вся неделя, проходили месяцы, но меня не выпускали. Только после моих настойчивых требований с угрозой голодовки мне сообщили, что спецпрокурор и НКВД подали протест в Верховный суд РСФСР против мягкого приговора по моему делу. Надо ждать решения Верховного суда РСФСР.
Здесь я хочу перенестись в другую эпоху и сообщить, что писала советская печать о тех же книгах, когда ей нужно было доказать, как я низко пал, став врагом советской власти. Доктор философских наук и заведующий кафедрой Дагестанского университета Абдулаев пишет в московской газете «Советская культура» от 23 марта 1976 г.:
«Антикоммунисты на Западе стремятся извратить социальный смысл и значение наших завоеваний... Вопреки действительности, антикоммунисты пытаются представить Советский Союз колониальной державой... В этой гнусной клевете упражняются многие буржуазные советологи, в рядах которых предатели, выходцы с Северного Кавказа. Один из них – А. Авторханов, он же профессор Темиров. Он считается ведущим «специалистом» по национальным отношениям в СССР. В годы войны этот прихлебатель перешел на сторону врага... В тридцатые годы, когда он еще не пал столь низко, Авторханов писал о роли и значении советской власти в судьбах народов Северного Кавказа так: «Октябрь дал трудовому чеченскому народу не только национальное и социальное освобождение, но и открыл путь широкого экономического возрождения на социалистической основе». Далее: «Наша партия и советская власть дали угнетенным народностям возможности широчайшего культурного развития. Чеченцы получили родную письменность, их язык стал государственным языком области... Чечня стала на путь широчайшего развития своей культуры». Чечено-Ингушетия действительно на этом пути давно достигла многого. Однако Авторханов, служа сегодня врагам СССР, говорит совсем по-другому».
Да, сегодня я говорю «по-другому», но чтобы я начал говорить «по-другому», советской власти пришлось загнать всю советскую чечено-ингушскую интеллигенцию, в том числе и меня, в тюрьму, половину чечено-ингушского народа уничтожить на месте, а другую половину, поголовно, включая женщин, детей, стариков, депортировать в гибельные пески Средней Азии, где половина из этой половины тоже погибла. По запоздалому свидетельству советского доктора наук, оказывается, мои книги были вполне просоветские, а осудили меня ведь, объявив их антисоветскими. Только жаль, что автор не пришел с этими цитатами на мой суд сорок лет назад, чтобы опровергнуть цитаты «экспертизы» Сафоновой-Смирновой.
В тюрьме участились случаи, когда людям пришивали новое обвинение: «камерная антисоветская агитация во время войны» (рассказывали, что за это давали расстрел). Я в этом отношении был крайне неосторожен. Старые арестанты, хорошо знавшие друг друга за долгие годы совместного сидения, были между собой совершенно откровенны, что, разумеется, они не позволили бы себе на воле.
Люди, у которых так безжалостно отняли свободу, как раз в тюрьме делались самыми свободными людьми в стране: камеры превращались в дискуссионные клубы, а тюрьма – в какой-то Гайд-парк. В некотором отношении это было и результатом отражения национальных традиций сидящих – здесь сидели преимущественно кавказцы, у которых самым тягчайшим преступлением считается донос.
У чеченцев и ингушей вообще существовал негласный закон: сексотов убивать. В этом случае, в нарушение векового обычая кровной мести, они кровников не преследовали. Но НКВД систематически прибегал к вербовке сексотов и среди них методом, необычным в русской среде, – он выпускал на волю казнокрадов, взяточников, разбойников и даже убийц, если они соглашались быть его сексотами. Поскольку такие типы сидели и с нами, политическими, то опасность доносов и пришивания «камерной агитации» существовала постоянно. Я нисколько не сомневался, что НКВД может и, видимо, захочет завести на меня новое дело, поскольку мое старое дело явно не клеилось. Тем не менее я не был осторожен.
Никогда за всю мою пятилетнюю тюремную жизнь я не позволял себе так открыто на всю камеру и с такой желчью разносить товарища Сталина и его тиранию, как в ту позднюю ночь, когда надзиратель, открыв окошко в камеру, крикнул: «Авторханов, с вещами!» Сокамерники показали сочувственную подавленность, а я про себя сказал: «Ну вот, допрыгался и до «камерной агитации»!» Это было под 22 апреля 1942 г. (день рождения Ильича!). Меня повезли во внутреннюю тюрьму. Там подвергли такому тщательному обыску, как никогда ранее. Поэтому даже нашли иголку, которую я тщательно спрятал в пиджаке, сказав себе (это была моя дань суеверию!): «Когда на обыске надзиратели ее найдут, решится и моя судьба». Завели в камеру – там два человека. Один тяжелораненый повстанец из отряда Исраилова и другой старый знакомый из соседней камеры общей тюрьмы – ему предъявили новое обвинение: «камерная агитация»! Это была тяжелая ночь, я долго не мог заснуть. Значит, на меня создают новое дело. Я вновь пришел в отчаяние: «Когда же конец этим терзаниям? Да, я враг вам, но врагом меня и мой народ сделали вы – свора палачей. Так расстреляйте, задушите, утопите, наконец, сожгите на костре, но кончайте терзать душу, великие негодяи...»
Я был все еще погружен в эти мрачные мысли, когда открылась дверь камеры и какой-то чиновник мне сказал: «Следуйте за мною». Я оказался в кабинете чекиста, которого видел впервые. Чекист был необыкновенно корректен и предупредителен, – как раз от таких и ждешь самой крайней подлости. Однако на этот раз он сообщил мне вещь, которая казалась мне абсолютно невероятной еще пять минут тому назад:
– «Верховный суд РСФСР отменил обвинительный приговор Верховного суда Чечено-Ингушской АССР против вас и предложил освободить вас из-под стражи».
В это время в кабинет пришел нарком госбезопасности ЧИАССР Султан Албагачиев. Это была редкостно преступная натура даже в чекистском мире. Можно себе представить, через сколько трупов своих земляков этому ингушу надо было перешагнуть, чтобы добраться до такого исключительного поста, и это в Чечено-Ингушской республике, где даже пост первого секретаря обкома никогда не доверяли, как не доверяют и сейчас, чеченцу или ингушу. А ведь в сталинскую эпоху шефы безопасности были поставлены фактически над местными партийными секретарями.
Он мне задал только один вопрос: – Вы за или против советской власти? Я ответил «за», имея в виду «против». Тогда он подписал какую-то бумагу и быстро вышел (вероятно, это была бумага о моем освобождении). Мой чиновник сообщил мне, что я буду освобожден вечером. За это время меня поведут к парикмахеру, а мою жену он попросит принести мне приличный костюм. Заодно предупредил, чтобы я не говорил в камере о моем предстоящем освобождении.
Я сказал чиновнику, что в камерах существует традиция сообщать друг другу, почему заключенного вызвал следователь. Я не могу нарушить эту традицию. Если он настаивает на своем предложении, то он должен посадить меня в одиночку. Чиновник не стал настаивать, и меня вернули обратно в мою камеру. К парикмахеру меня повели, но жена, вызванная в НКВД, заявила чиновнику, по его словам, что все костюмы мужа она продала, чтобы покупать молоко детям, и вообще она не понимает, почему освобождают мужа, «ведь НКВД влюблен в моего мужа больше, чем я, и никак не может без него жить».
– Ну и строгая же у вас жена, – заметил чиновник.
– Все жены такие, недаром их называют домашними НКВД, – ответил я.
Около семи часов вечера меня выставили из внутренней тюрьмы через черный ход.
18. ГРОЗНЫЙ – БЕРЛИН
В предисловии ко второму изданию «Технологии власти» я писал: «Выпуская меня на волю, НКВД думал, что он использует меня как провокатора против чеченского народа; поэтому в обкоме партии мне торжественно сообщили, что я даже не исключался из партии за все эти пять лет моего сидения (стр. 12, изд-во «Посев», 1976). Здесь я хочу раскрыть скобки, что сие означало. НКВД точно знал, что мы с организатором антисоветского восстания в горной Чечне Исраиловым школьные товарищи и близкие друзья. Знал НКВД и то, что после моего первого освобождения Исраилов приезжал ко мне с подарками, о чем я уже рассказывал. Вот теперь, освобождая меня второй раз, чекисты предложили мне поехать к Исраилову в двух ролях: в роли официального представителя правительства, чтобы уговорить Исраилова явиться добровольно к властям, и в роли негласного представителя НКВД, чтобы помочь агентам НКВД похитить его, если он откажется. К немалому удивлению чекистов, я немедленно принял предложение, имея на этот счет собственные планы. Я, несомненно, сделал тактическую ошибку, которая не могла не навести чекистов на размышления далеко не в мою пользу. После своего первого освобождения я узнал от многих ответственных работников, освобожденных после ареста Ежова, что почти каждый из них должен был давать подписку о сотрудничестве с НКВД, иначе чекисты угрожали ссылкой через Особое совещание НКВД. Но давали такую подписку только после долгого сопротивления, а выйдя на волю, подавали в обком заявления, рассказывая, как следователи шантажировали их, бывших наркомов республики или секретарей райкомов партии, чтобы сделать их своими мелкими шпиками. Это «саморазоблачение» считалось, по чекистским законам, разглашением «государственной тайны» и поэтому уголовно-наказуемым деянием и соответственно каралось тюремным заключением. Но не посадишь обратно в тюрьму сотни «реабилитированных» людей из актива республики, которые выдали «тайну» не врагу, а своему обкому партии. Пришлось замазать дело, чекисты, потеряв лицо, прикусили язык и стали еще подлее. Но меня хотели сделать не мелким шпиком, а провокатором НКВД по решению самого обкома и по мандату правительства. Мое спонтанное согласие стать им, вероятно, не согласовывалось с тем представлением, которое у чекистов сложилось обо мне за время моего сидения. Отсюда подозрение: не хочу ли я сам присоединиться к Исраилову или уйти к немцам? Иначе говоря, не хочу ли я перехитрить НКВД? Отсюда же и решение: проверить меня на воле путем ряда трюков и провокаций. Стоит сказать несколько слов о двух из них, связанных как раз с названными подозрениями. Я о чекистах знал теперь больше, чем знал о них на воле, еще больше, чем они думали, что я о них знаю. Давным-давно прошли времена, когда чекисты Дзержинского старались брать умом и фантазией, умело маскируя подлость под «культурность», к тому же и сама свора чекистов была тогда ограничена прямо по-ленински: «лучше меньше да лучше». Сталин, наоборот, брал не умением чекистов, а их массой, не фантазией чекистов, а их дубинкой. Сталинские чекисты были натуральные подлецы без масок, даже не старающиеся скрывать свою подлость. Поэтому, как только меня выпустили со «специальным правительственным заданием», я сказал себе: до того как направить меня на выполнение задания, меня должны много раз провоцировать. Вспомнил я и нотацию чиновника НКВД Мицюка перед освобождением:
– Когда человек попадает сюда третий раз, то он остается здесь навсегда. Смотрите, из-за того, что вы сидели у нас, националистическая контрреволюция постарается сделать из вас свое знамя. Да и немецкие агенты будут искать к вам дорогу.
И действительно – очень скоро заявился ко мне один «немец» из... нашего аула. Молодой человек лет 20, которого я совсем не знал, представился мне, назвав своего старшего брата, моего ровесника. Это была плохая рекомендация, о его старшем брате люди говорили, что он сотрудничает с НКВД. Молодой человек без всяких предисловий заявил мне, что его прислали ко мне тайные представители немецкого военного командования, которые хотели бы встретиться со мною, и назвал место встречи – у гор в сторону Старого-юрта, куда НКВД меня уже водил с группой чеченцев на расстрел. На мой удивленный вопрос, что хотят от меня эти немцы, молодой человек ответил с уверенностью артиста, отлично выучившего роль: «Они хотят согласовать с вами будущий состав чечено-ингушского правительства!»
Я от НКВД ожидал всего, но не столь наглой и примитивной провокации, ведь надо же считаться хотя бы со своим собственным лозунгом «враг хитер и коварен»! – если враг таков, то не побежит же он по наущению неизвестного ему юнца из чекистского логова прямо к немцам согласовывать состав будущего антисоветского правительства.
Но беда ведь еще вот в чем: вы не можете сказать чекистам: я вижу вашу провокацию – оставьте меня в покое. Поэтому, еле скрывая внутреннюю злобу на НКВД и на его нахального лазутчика, я ответил:
– Молодой человек, иди прямо отсюда же в НКВД и сообщи ему все, что ты мне сейчас говорил, если же ты этого не сделаешь, то сделаю это я сам, а тогда тебе будет хуже.
Больше «немцы» не приставали ко мне. Вторая провокация была не умнее. Ко мне приехал один мой близкий родственник с письмом от... Исраилова. Исраилов писал, что он слышал о моем освобождении и ждет моего присоединения к нему. Почерк вполне мог сойти за исраиловский, но не само письмо. Письменно повстанцы обращались только к властям, а сторонников вербовали через живую связь. Мой родственник был в отношении его связей с НКВД вне подозрений, да он и не знал, кто автор письма, которое он доставил мне. Это письмо ему вручил для передачи мне его знакомый, односельчанин Исраилова, но шофер НКВД! Я моего родственника тоже направил в НКВД, чтобы он отдал его по назначению – отправителю.
Другое событие вызвало у меня злорадные чувства, хотя, если глубоко подумать о великой трагедии всей страны – от верхов правящего класса до низов угнетенных масс, – то, собственно, и злорадствовать было бесчеловечно. По заданию тирана ты меня губил, – это, конечно, плохо, но по заданию того же тирана я теперь гублю тебя, – это ведь тоже нехорошо. Тиран на том и держится, что его рабы способны уничтожать друг друга, – и злорадствовать здесь не только античеловечно, но даже и неблагоразумно. Все это я говорю, чтобы рассказать о том, о чем никогда не сообщалось, насколько я знаю, в литературе о ежовщине. Думаю, что это было в первых числах мая 1942 г. Мне вручили повестку, что меня вызывают как свидетеля на заседание военного трибунала в здание клуба НКВД. Когда из комнаты ожидания меня вызвали в зал заседания трибунала, перед моими глазами предстала картина, хотя и вызвавшая у меня совершенно естественный прилив чувства морального удовлетворения, но напомнившая мне еще раз: неиссякаемы криминальные возможности Сталина, бездонно его вероломство, безгранична его подлость даже по отношению к отборнейшим подлецам, на которых строилась его власть. В зале суда на скамье подсудимых я увидел весь аппарат ежовского НКВД во главе с Ивановым, Алексеенко, Леваком и Кураксиным. Их бледные измученные лица свидетельствовали, что они тоже прошли через те пытки, каким они подвергали свои жертвы. Они были в чекистских формах, но без орденов и знаков различия (суд еще не состоялся, а их уже лишили чинов и орденов). После установления моей личности председатель трибунала (северокавказский трибунал войск НКВД) перешел к допросу по существу:
– Кого вы знаете из подсудимых? Я назвал.
– Вам знакомо требование уголовно-процессуального кодекса РСФСР о запрещении насилия и угроз во время следственного процесса?
– Я имею о нем только общее представление.
– Так послушайте, свидетель, я вам прочту соответствующую статью УПК РСФСР: «Статья 136. Следователь не имеет права домогаться показания или сознания обвиняемого путем насилия и угроз». Теперь я вас спрашиваю, соблюдали ли ваши следователи требование этой статьи во время ваших допросов?
Такая неожиданно «дикая» постановка вопроса чекистским судьей против чекистских подсудимых на чекистском трибунале совершенно непроизвольно вызвала у меня ехидную улыбку, за что я заработал порицание судьи:
– Почему вы смеетесь на суде вместо того, чтобы ответить на поставленный вопрос, что тут смешного?
Я извинился и объяснил, что я улыбнулся, вспомнив ответ, который мне дал Левак на следствии, когда я ссылался на советские законы.
Судья быстро спросил:
– Какой же он дал вам ответ?
– Левак сказал, что наши законы написаны не для врагов, а для дураков.
Мне показалось, что на этот раз улыбка обозначилась на лице самого судьи.
На повторный вопрос судьи я ответил, что требования статьи 136 УПК по отношению ко мне мои следователи не соблюдали.
Тогда последовал главный вопрос:
– Расскажите военному трибуналу, какие контрреволюционные, вредительские, террористические методы ведения следствия применяли к вам ваши следователи Иванов, Левак и Кураксин?
Я рассказал о пытках, которые уже известны читателю, без чувства мести, без возмущения, без торжества победителя, а потому, не вдаваясь в излишние подробности, упуская многие детали, ибо слишком хорошо знал цену всей этой судебной трагикомедии. Сталин просто убирал очередных «мавров», которые уже сделали свое дело. Об этом знал суд, знали подсудимые, знал и я, свидетель.
Всех подсудимых приговорили по ст. 58, пункты 7, 8 и 11 (вредительство, террор и участие в контрреволюционной организации) – одних к расстрелу, других к длительным срокам заключения в лагерях Потом я узнал, что такие же закрытые процессы происходили над чекистами ежовского правления и во всех других областях и республиках. Их всех обвиняли, что они создали в системе органов госбезопасности контрреволюционную террористическую организацию под руководством Ежова с целью уничтожения партийных, военных и хозяйственных кадров и таким образом собирались подготовить поражение СССР в случае войны. Сталин свою собственную вину в организации тотального террора в стране возложил на лояльнейшего исполнителя, заявляя: видите, я ни при чем, все организовал мерзавец Ежов.
Заместитель министра авиации А. Яковлев даже после разоблачения Сталина был убежден, что Сталин действительно не виноват, а виноват во всем Ежов и ежовцы. Я уже приводил его высказывание в другой книге, но стоит вспомнить его и здесь:
«Однажды за ужином Сталин заговорил:
– Ежов – мерзавец! Погубил наши лучшие кадры. Разложившийся человек. Звонишь к нему в наркомат – говорят: уехал в ЦК. Звонишь в ЦК – говорят: уехал на работу. Посылаешь к нему на дом – оказывается, лежит на кровати мертвецки пьяным. Многих невинных погубил. Мы его за это расстреляли» (А. Яковлев. Цель жизни. Москва, 1970, с. 509).
Однако из доклада Хрущева на XX и XXII съездах мы знаем, что Ежов не расстрелял ни одного человека из высших кадров без подписей Сталина, Молотова, Кагановича, Ворошилова, Жданова, Андреева, Калинина, Микояна, – а их было расстреляно около восьми тысяч человек. Сотни тысяч местных кадров Ежов расстреливал по мандату и поручению Сталина, что же касается от 8 до 10 миллионов рядовых граждан, загнанных Ежовым в концлагерь, Сталин ничего не сказал Яковлеву. Это тоже было в характере Сталина: совершить преступление, а вину за него возложить на исполнителя, тем самым на собственном преступлении еще заработать себе «моральный капитал». Даже в этом Сталин был предусмотрителен и наперед создавал себе алиби – в январе 1938 г. пленум ЦК вынес решение, осуждающее «массовое избиение невинных людей», но тогда только массовый террор и принял масштабы и формы, неслыханные до этого. Я не сомневаюсь, что Сталин принял это решение, чтобы воспользоваться им не в 1938 году, а в 1940 году, когда он расстрелял Ежова и начал расстреливать ежовцев. Мое выступление на процессе грозненских ежовцев было моей последней службой Сталину, которую я выполнил, отлично зная, что преступниками этих людей сделал сам Сталин, но ни я, ни они не смели это говорить. Чтобы как-нибудь придать правдоподобие обвинению против ежовцев, что они свои злодеяния совершали без ведома Сталина, в тюрьме прекратили массовые пытки, многие дела пересматривались, возвращали уже осужденных и находившихся в концлагерях на переследствия; ограниченное число кадров, которым посчастливилось остаться в живых, даже выпустили на волю. В их числе был и я.
С моим вторым освобождением началась и моя вторая жизнь. Люди, выпустившие меня из тюрьмы, строили свои собственные планы в отношении меня, которые счастливо совпадали с моими затаенными планами, конечно, не по целям, но по «маршруту». Узнал я также и то, почему мне так спешно вручили партбилет.
К началу 1942 г. Исраилов и Шерипов договорились о координации действий обоих повстанческих отрядов, что привело к полному освобождению всей горной Чечено-Ингушетии. Советское правительство узнало через своих агентов, что оба руководителя восстания планируют расширение зоны восстания за пределы горной Чечено-Ингушетии в соседнюю горную Грузию и горный Дагестан, а то и на других соседей – Осетию, Кабардино-Балкарию и Карачай. Обеспокоенное этими тревожными сообщениями и ввиду явного роста антисоветского настроения среди населения названных соседей Чечено-Ингушетии, советское правительство решило принять более крутые меры. Крутые меры сводились к тому, чтобы на место не справившихся сил войск НКВД перебросить в горы крупные армейские соединения. С закавказского и северокавказского фронтов сняли несколько дивизий и ввели в горы с обеих сторон – с юга и с севера. Заодно обком партии получил указание ЦК объявить всю чечено-ингушскую партийную организацию мобилизованной и составленные из ее членов «боевые дружины» поставить под командование армии.
Бюро обкома партии созвало партийный актив республики, чтобы сообщить активу это решение ЦК.
К моему удивлению, я тоже получил пригласительный билет на этот актив. Каждого, без исключения, кто входил в зал, чекисты подвергали обыску: если кто имел оружие, тот должен был его сдать. Я, уже привыкший к бесконечным обыскам в НКВД, не особенно удивлялся этому, но видел, как смущены были сами активисты. Когда зал был полон и в президиуме появилось начальство, мы узнали, чем объяснялся обыск: рядом с первым секретарем обкома партии появился «сам» Берия. Открыв собрание, первый секретарь тут же предоставил ему слово.
Берия прямо и на этот раз честно заявил:
– Я обращаюсь к чеченским и ингушским коммунистам в этом зале и через них ко всему чечено-ингушскому народу: если в ближайшие недели в горах Чечено-Ингушетии не будет восстановлена советская власть, то весь чечено-ингушский народ навсегда будет изгнан с кавказской земли.
Многие думали, что это только угроза. Не может же марксистское государство вводить «коллективную ответственность» за действия меньшинства народа (во всей горной Чечено-Ингушетии жило не более 25% от общего чечено-ингушского населения республики). Я, наоборот, был убежден, что это будет сделано даже и в том случае, если в горах завтра же восстановится советская власть. Мстительность Сталина была легендарна, а о коварстве Берия на Кавказе знали больше, чем в Москве. Он мог угрожать принять решение, которое на самом деле уже принято. Он хотел его провести в жизнь в горной Чечено-Ингушетии руками самих чеченцев и ингушей. Это подтвердилось в тот же день, когда меня поздно вечером пригласили с маленькой группой чеченских коммунистов на «приват-аудиенцию» к Берия в его салон-вагон на вокзале. Это был, собственно, не «салон-вагон», а целый состав «салон-вагонов» – с зенитками на крышах, с пулеметами, вооруженной охраной в нескольких вагонах. Принимал нас Берия каждого отдельно и каждому давал индивидуальное задание.
Я с Берия встречался второй раз. В первый раз я его видел, когда после XVII съезда в феврале 1934 г. он создал в Москве группу из кавказцев – слушателей ИКП и Курсов марксизма при ЦК, чтобы собрать материалы в «Военно-историческом архиве» и «Архиве Октябрьской революции» для его работы по истории закавказских большевистских организаций. В эту группу был включен и я. Он проинструктировал нас, за какие годы и что мы должны искать в архивах. Тогда Берия был только «царьком» Грузии и ничто не говорило за то, что из него выйдет со временем второй диктатор Советского Союза. (Между прочим я утаил от Берия много ценных документов, которые нашел в этих архивах, для собственной докторской диссертации «Революция 1905 г. на Кавказе». Эту готовую диссертацию конфисковал НКВД при моем аресте и не вернул мне после моего освобождения.)
Берия, которого я видел сейчас, – это был уже другой человек – второе «Я» Сталина. Несомненно, Берия было доложено о моей личности и что я согласился уговорить Исраилова сдаться властям. Его первый вопрос был: как близко вы знаете Хасана Исраилова и Майербека Шерипова?
Я ответил, что обоих знаю хорошо, с детства.
– Так вот. От имени советского правительства я поручаю вам поехать к Исраилову и передать ему следующее: если он не сложит оружия в течение десяти дней после вашей встречи, то начнется наступление Красной армии, которая снесет с лица земли все аулы и истребит все население. Если он подчинится этому требованию, то я гарантирую ему жизнь. Если же он не подчинится, то вы должны остаться там, войти в его полное доверие и искать возможности его ликвидации. В этом случае я вам гарантирую орден Ленина и высокий пост «за выполнение специального задания правительства». Подробную инструкцию вам даст один из моих сотрудников.
Сотрудник Берия в соседнем вагоне (штаб его в основном состоял из грузин) подробно проинструктировал меня, как я должен себя вести в «лагере врага», назвал пароли для встреч с тамошними агентами НКВД, каналы связи с внешним миром. Словом, из меня сделали доподлинного лазутчика времен Шамиля. Надо было делать огромные усилия, чтобы не выдать себя во время всей этой фальшивой игры.