На все мои предупреждения, чем может кончиться для Чечни восстание, мне отвечали чеченской поговоркой: «Трус умирает много раз, а герой только один раз». Против моего призыва к благоразумию приводили и другой аргумент, который никто не осмелился бы оспаривать. Чеченцы, как мусульмане, – фаталисты. Поэтому и проблема смерти ставится у них по-другому. Судьба неотвратима. Человек может провести всю свою жизнь на войне, но он не умрет раньше того дня, который Аллах ему предназначил. Человек может провести всю свою жизнь за чтением Корана, но он не проживет ни одного дня больше, чем назначил ему Аллах. Непримиримый антисоветизм горных чеченцев даже трудно было понять, ибо им жилось гораздо лучше, чем на плоскости. Например, мой Джабраил был богатый овцевод, который формально числился в животноводческом колхозе, а на самом деле был, как и все горцы, единоличником. Поскольку по уставу животноводческой «артели» колхозник имел право держать в индивидуальном пользовании только до трех десятков овец, то он свою отару в несколько сот овец распределил между своими родственниками как их «собственность». Так делали и другие крупные овцеводы. Власти это знали, но поскольку все попытки создать настоящие колхозы наталкивались на упорное сопротивление, которое часто приводило и к восстаниям, то приходилось ограничиваться «бумажными колхозами», правда, делая раз в год в буквальном смысле «вооруженные налеты» в горы, чтобы выполнить мясозаготовительный план. Тогда у горцев бывал черный день: уполномоченные обкома партии, прибывшие сюда в сопровождении частей милиции и НКВД, забирали часть скота, который попадался под руки, а потом так же внезапно исчезали, как и внезапно налетали. Такие налеты делались только в такие горные районы, которые, как Галанчож, считались «трудными». В «легкие» районы посылались уполномоченные выполнять планы «мирными средствами», апеллируя к политической сознательности массы. Но что это были за «мирные средства»? Хорошо помню, как в 1932 г., за год до моего отъезда в Москву, нас, два десятка уполномоченных обкома, разослали по всем районам Чечни, чтобы мы, соревнуясь между собой и призывая к сознательности массы, «мирно» выполнили планы мясозаготовки во всех районах, в том числе и в «трудных». Среди нас был и ответственный секретарь областного исполкома, интеллигент, мягкотелый и беспомощный, как дитя, он был к тому же совершенно бездарен как агитатор. Никто толком не знал, как этому недотепе достался столь ответственный пост. Именно его назначили в один из самых «трудных» горных районов – в Итумкале. Мы все пророчили ему позорный провал и потерю кресла в исполкоме. Но получилось иначе: он опозорил нас всех. Через какую-нибудь неделю, когда мы только-только приступили к выполнению плана, он подал в обком рапорт: «План мясозаготовки по Итумкале выполнен на сто процентов, поступление скота по встречному плану продолжается». Через пару месяцев мы сидели в узкой компании на квартире секретаря обкома Вахаева. Вахаев, человек с юмором, попросил ответственного секретаря областного исполкома открыть секрет столь невероятно быстрого выполнения плана по такому безнадежному району, как Итумкале.
– Останется между нами? – спросил исполкомский секретарь.
– Гарантирую, – ответил обкомовский секретарь.
– План я выполнил так. Я поехал в самый антисоветский аул Итумкалинского района и назначил там районное собрание всех авторитетных стариков и мулл. Я их спросил, получили ли они задания по мясозаготовке. Все ответили утвердительно. Тогда я им сказал, что правительство прислало меня уговорить вас, чтобы вы это задание выполнили. Но вы люди умнее меня и уговаривать вас незачем. Я вам хочу только по секрету сообщить, что будет, если вы не выполните задания.
– Просим, просим, – раздались голоса. Тогда я их спросил – вы почитаете Коран?
– О, как можно так спрашивать, как Аллах не отнимет у тебя язык?
Тогда я вытащил из кармана Коран и, положив на него указательный палец, начал клясться:
– Валлейхи, биллайхи, таллайхи, клянусь этим Кораном: советская власть решила, если вы не выполните задания, забрать у вас весь скот, вас самих сослать в Сибирь, а ваши дома сжечь дотла. Я кончил.
Один за другим начали выступать старики. Все в один голос заявили:
– Первый раз мы слышали представителя советской власти, который не врет, а правду говорит. Начинайте с завтрашнего дня принимать от нас скот.
Действительно, за неделю я выполнил план, но когда обком мне предложил передать мой опыт «социалистического соревнования» другим районам, то я ужасно заболел.
Вернусь к Галанчожу. В ожидании возвращения Хасана я уже недели две находился в гостях у Джабраила, успел побывать на приглашениях почти всех его сородичей, но Хасан не возвращался, и мое дальнейшее нахождение здесь становилось для меня опасным. К Джабраилу начали приезжать люди из дальних аулов, чтобы обсуждать со мною свои проблемы, будто я член правительства, а на майданах, наоборот, как я узнал, только и говорили, что у Джабраила живет «таинственный гость», который хочет объявить газават. Правда, в горах существовал еще со времен Шамиля закон убивать лазутчиков, и поэтому чекисты не сумели создать здесь своей агентурной сети, но исключения были возможны, Я очень осторожно, чтобы его не обидеть, объяснил Джабраилу, что мне надо посетить одного моего друга в районе, пограничном с Грузией, если будет угодно Аллаху, мы еще встретимся. Он неохотно отпустил меня в сопровождении своего сына Рашида, который показал себя отличным проводником.
Мы двинулись на низкорослых горских лошадях – это особая порода альпийских лошадей-«вездеходов» (я лошадь своего родственника отправил обратно в Грозный через знакомых Джабраила). Мне, плоскостному чеченцу, путешествие на такой лошади по узким тропинкам на склонах крутых гор, нависших над бездонными пропастями, было делом непривычным, даже страшным. У меня было такое чувство, что если бы мне нужно было идти по этим тропинкам пешком, то я давно провалился бы в пропасть от одного только головокружения, а альпийская лошадь везет уверенно, иногда перепрыгивая, как дикая коза, если встречались препятствия, и балансируя, как акробат на канате, если тропинка становилась слишком уж «узкоколейной». Мой молодой, но опытный проводник, шедший впереди, если переход становился слишком крутым, а я начинал неуверенно править лошадью, оглядывался и, еле сдерживая ироническую улыбку, поучал меня:
– Абдурахман, у вас там внизу человек ведет лошадь, а у нас в горах наша лошадь сама ведет человека. Не трогайте уздечку и держитесь за холку.
Однако, чем дальше на юг, к Кавказскому хребту, тем уже и опаснее становились наши тропинки. Участились и горные оползни. Много раз Рашиду приходилось своей, предусмотрительно захваченной им, альпийской киркой прокладывать для нас новую тропинку по этим оползням. Однако главная беда нас ждала впереди – начиналась зона массивных ледников. Наше путешествие было путешествием через ландшафтные и климатические контрасты: на вершинах – холодище, как в январе (стоял август), на тропинках по их склонам встречались довольно крупные камни, словно «бетонированные» льдом, которые туго поддавались кирке Рашида, а там внизу, в долине, через каких-нибудь две тысячи метров, во всем величии цвела природа и грело солнце.
Рашид был не только храбрый малый, но и парень с философским складом ума. Когда, изрядно замерзшие, мы спустились с одной очень высокой и холодной вершины в теплую солнечную долину, Рашид вспомнил, какой вопрос он однажды задал мулле:
– Мулла, ты человек ученый, скажи, почему это так, чем ближе к Богу, тем холоднее?
– И что же мулла ответил?
– Он сказал, что я шайтан, и у Бога мне не будет холодно – Бог меня изжарит на большой сковороде.
В долине мы хорошо отдохнули, подзакусили и двинулись преодолеть последнюю и самую тяжелую вершину к конечному пункту нашего путешествия. Поздно вечером мы достигли и этого пункта, одно название которого символизировало что-то необычное и страшное: «Белличи-шахар», что значит «Город мертвых». Рядом возвышается и аул из живых людей, но стоящих в стороне от истории и даже от советской власти. Аул этот – Малхиста, что буквально и значит: «в стороне от солнца». Его возглавлял член тайпы Джабраила – Осман, к которому мы и заехали. Глава аула называется так, как он назывался еще в древние времена: «юрт-да», что значит «отец аула». Вероятно, Осман был самый счастливый «отец аула», ибо об «отце народов» Осман не имел даже приблизительного представления; газет и радио не было, в городе никогда никто не бывал, а от советской власти сюда приезжал в три года один раз районный фининспектор собирать налоги.
В отличие от плоскостной, горная Чечено-Ингушетия представляет собой нечто вроде археологического музея древних азиатских культур и христианского средневековья. Следы этой культуры вы встречаете повсюду в горах в виде склепов, мавзолеев, остатков разных архитектурных стилей. Вот какую справку дает по этому поводу специалист по археологии: «Древнейшие образцы художественной культуры на территории Чечено-Ингушетии восходят к 3-1-му тыс. до н. э. ...Скифо-сарматское время (7 в. до н. э. – 4 в. н. э.) представлено произв. звериного стиля, аланский период (8-13 вв.) – катакомбными могильниками... монг.-тат. время (13 – нач. 15 вв.) – мавзолеем Борга-Каш близ с. Плиево. В христ. культовой архитектуре 11-13 вв. ... сочетавшей грузинские и местные строит, традиции, преобладали геометрич. простота форм и строгое изящество декора. В горных р-нах Чечено-Ингушетии в средние века из грубо отесанных камней строились заградительные стены... жилые (2-3-ярусные, с плоской кровлей и арочными проемами) и боевые (4-5-ярусные с бойницами, машикулями и пирамидально-ступенчатой крышей) башни, иногда образующие величественные комплексы... Рядом с горными селениями, составляющими живописные террасообразные композиции на склонах, размещались многочисленные надземные, полуподземные и подземные... склепы, а также надмогильные стелы» (БСЭ, т. 29, третье изд., сс. 176-177, статья В. Б. Бесолова). Вот к этим памятникам принадлежал и «город мертвых». Меня больше всего интересовала история жилых и боевых башен в горах, которые строили сами чеченцы и ингуши. Особенно славились в этом искусстве ингушские архитекторы. Их приглашали строить такие башни даже в соседних грузинских княжествах.
Боевую башню в горах имела каждая чеченская тайна, если даже она живет на плоскости. Боевая башня тайпы считалась одновременно и символом престижа тайпы и доказательством того, где находилась ее последняя «линия обороны» при очередном нашествии иноземных завоевателей, которые вечно двигались через «геостратегические ворота» между Азией и Европой – через Кавказ.
Перед нашим выездом сюда Рашид навьючил наших лошадей сумками с солью. А я совершенно не знал, что соль на Кавказском хребте – валюта. За деньги мало что можно было купить, а за соль – все, что здесь имеется. Керосин и спички тоже высоко ценились, но без них легко обходились при помощи огнива и свечек домашнего производства. Все, что нужно для одежды, обуви и домашнего обихода, производили сами. Главное хозяйство – скотоводство, преимущественно курдючное овцеводство; может показаться странным, но иные курдюки весили почти столько же, сколько сама овца (тогда под них делают маленькие тележки, чтобы овца могла тащить собственный курдюк). Несмотря на отсутствие земли под зерновые культуры, люди умудряются сеять хлеб на «лоскутках земли» в лощине, на скате горы и даже на скате чужой крыши, с которой начинается их собственная сакля. «Коммуникация» осталась такая же, какая она была со дня сотворения мира: вот ваш сосед, он на противоположном скате горы. Если вы достаточно горластый и с хорошим слухом, то вы с ним легко обмениваетесь новостями, но чтобы добраться до него, вам нужно идти полдня по извилистой тропинке цепи гор, с их бесконечными спусками и подъемами. Двигаясь по этим брошенным Богом и цивилизацией горам, по скатам которых гнездились жалкие сакли Малхисты, я много задумывался над тем, как велика должна была быть любовь к свободе и независимости моих предков, если они предпочитали суровую жизнь отшельников в этих диких горах всем жизненным удобствам на плоскости, где хозяйничали чужеземные завоеватели.
Рашид утром начал свой спуск, а я остался жить у Османа. Часто ходил вместе с ним к его отаре, которую он гнал то на плато, то вниз к ущелью, куда солнце заглядывало на час-два, видимо, это и называлось «жизнью в стороне от солнца».
Я не объяснил, почему после Джабраила я выбрал местом убежища именно Малхисту. После моего освобождения я встретил друга, которого не видел лет десять. Он происходил из «чуждой семьи», поэтому был исключен из высшей школы, а чтобы спастись от репрессий, исчез из города. Вот после выхода из тюрьмы его я встречаю в Грозном. Полусерьезно-полушутя, друг говорит:
– Абдурахман, если у тебя будут новые трудности с советской властью, то приезжай ко мне в Малхисту, там Богу душу отдашь раньше, чем встретишь чекиста.
Друг рассказывал о своей новой жизни, о нравах и обычаях тамошних жителей, об их исторических легендах и очень много о памятниках старины. Все это меня так заинтересовало, что я обещал ему побывать у него в гостях даже без «трудностей с советской властью».
Но надо же было случиться этим «трудностям» так быстро, что я прибыл к нему в гости раньше, чем он вернулся из Грозного. Это была моя вторая неудача (или удача), когда я после Хасана не застал дома и его.
Не прошло и двух недель, как я сказал себе: в этих суровых условиях климата и жизни, в этой абсолютной изолированности от внешнего мира может пребывать только человек, который здесь родился, вырос и никогда не бывал на плоскости. Здесь царила девственная свобода патриархально-родовой демократии, но выяснилось, что человек, уже затронутый городской цивилизацией, не может жить такой свободой. Я решил лучше рисковать встречами с чекистами, чем прозябать в этом небытии, Осман, который принял меня очень хорошо, но понимающе следил за моей ностальгией, ничуть не удивился, когда я его попросил организовать мое возвращение в Галанчож. Я надеялся, что Хасан уже, должно быть, вернулся и он сумеет создать мне более сносное убежище. Мы с Османом на другой день на таких же горных лошадях, как у Рашида, благополучно спустились с Малхисты и к вечеру прибыли к моему Джабраилу. Хасан, оказывается, все еще не вернулся. Несмотря на все уговоры Джабраила оставаться у него, я все-таки решил через Ингушетию добраться до Орджоникидзе, а оттуда по железной дороге поехать в Кизляр. Так и сделал. Из Кизляра я держал путь в караногайские пески. Там, недалеко от Терекли, в песках жила сестра моего отца тетя Деци, та, которая нас с Мумадом снабдила провизией на дорогу, когда я бежал из дому. Здесь образовалось среди ногайцев несколько небольших чеченских аулов из Надтеречных чеченцев, бежавших сюда от преследований местных властей. Деци жила у своих женатых сыновей, простых, редкостно трудолюбивых крестьян – Сайд-Эми, моего ровесника, и младшего – Виси. Оставшись вдовой очень рано, когда дети были совсем маленькими, Деци их вырастила, счастливо поженила, появились внуки и внучки, которым она безропотно отдавала свою старость. Она была слишком горда, чтобы жить на их иждивении. Поэтому завела себе собственный очаг, имела корову, несколько коз, купила в Грозном «сепаратор» – пахтать масло из молока, что приносило ей хороший доход; пешком ходила до Грозного, чтобы принести оттуда несколько кирпичей калмыцкого чая (ногайцы заболевали без этого чая и поэтому давали за кирпич целого барана). Все, что она получала от этой своей «предпринимательской» изобретательности, она отдавала на украшение жизни внуков и внучек. Когда близкие родственники упрекали Деци, что достаточно она горбила на своих детей, пусть теперь за внуками ухаживают родители, Деци обычно отвечала:
– Мои дети не знали счастья детства, пусть уж почувствуют это счастье мои внуки.
Поэтому, хотя внуки и росли в песках, но дома у них были все игрушки, какие только продавались в кизлярских и грозненских магазинах.
Вот к этой моей тете меня и доставил ногаец за небольшие деньги на своей скрипучей допотопной арбе и всю дорогу пел мне одну и ту же песню с назидательным припевом: «яман арба йол бузар яман мулла дин бузар» («плохая арба дорогу портит, плохой мулла веру портит»).
Я не погрешу против совести, если скажу, что Деци любила меня, как любила собственных детей. Она недавно была в Грозном, узнала от родственников, что я исчез, но ни родственники, ни друзья не знали, на воле ли я, сижу ли я или, может быть, даже погиб. Поэтому мое внезапное появление произвело такое впечатление, словно я вернулся с того света. Радости тети не было конца, радовались братья, их жены, дети, которым я не забыл купить подарки в Орджоникидзе. К сожалению, я должен был их разочаровать – они думали, что приехал к ним как свободный человек, а пришлось сообщить, что я в бегах. Наказал заодно, что никто, даже родственники, даже семья не должны знать, что я живу у них, ибо если меня арестуют, могут арестовать и тех, кто меня принял в свой дом. Я с первых же дней бегства отпустил усы, бороду, переоделся по-простецки, снял очки, избегал встреч. Мне казалось, что я довел себя до такой степени неузнаваемости, что хоть гуляй по Проспекту революции в Грозном.
Местность, как и в горах, была довольно дикая, но по-другому – люди жили в небольших оазисах, а дальше шли бесконечные пески, иногда чередующиеся с камышами. Разумеется, здесь тоже не было ни радио, ни газет. Ведь эти люди тоже бежали от советской «цивилизации». Деци видела, как тяжело я переживаю отсутствие связи с семьей, друзьями, да и вообще с внешним миром. Однажды Деци предложила мне неожиданный план моего «выкупа» у «грозненских начальников». Она наслышалась от людей, что все грозненские начальники – взяточники, что за деньги они освобождают даже разбойников.
– Абдурахман, – обратилась ко мне моя добрая тетя, – скажи, как имя твоего судьи, я продам свой «сепаратор», корову, коз, соберу много денег, поеду в Грозный и отдам их ему, чтобы он разрешил тебе жить на воле.
Трудно было растолковать моей тете, что ее план нереален и что судья, который меня хочет судить, ни в чем не нуждается: ему принадлежат все «сепараторы», все коровы, все люди, все государство.
Хотя я строго наказывал родственникам держать незнакомых людей подальше от меня, я сам первым же начал нарушать требования осторожности, тем более, что вот уже два месяца я в бегах, а от якобы вездесущего НКВД ни слуху, ни духу. Это, естественно, предрасполагало к беспечности.
Через свои связи тетя узнала, что жена моя ожидает второго ребенка, по-прежнему живет у своей старой матери; перспектива кормить двух детей, когда я в бегах, а все ее три брата арестованы, была ужасная. Я принял отчаянное решение: добраться до Грозного, встретиться где-нибудь с семьей и постараться организовать ей какую-нибудь помощь.
Добираться до Грозного через пески к Тереку или в обход через Кизляр было очень утомительно, но я слышал, что между Терекли и Грозным курсируют местные самолеты. Я посетил Терекли, и первый же человек, что-то вроде маленького чиновника с большим портфелем, к которому я обратился за справкой о расписании полетов, сказал мне, что эти полеты отменены. Разочарованный, я вернулся домой и начал думать о новом маршруте. Так, в думах, как попасть в Грозный, прошло пять-шесть дней. Оказалось, что ничего нет проще, если за вас думают и другие.
Поздно вечером, в ноябре 1940 года, моего брата Виси, у которого я жил, посетил его односельчанин с просьбой ко мне написать заявление его гостям из Чечни, у которых завтра суд в Терекли, а они по-русски не говорят. Это заявление будет их показанием. Только я успел переступить порог его гостевой комнаты, раздалась команда: «Руки вверх!». Со всех сторон – через окна, через дверь и из самой комнаты люди в чекистских формах на меня наставили дула винтовок, только один из них был в гражданской форме: тот, у которого я спрашивал шесть дней тому назад расписание самолетов, – Саид-Салих. Почему столько дней прошло после этого до ареста, объяснялось тем, что арестовать меня приехал грозненский НКВД. (Через три года я Саид-Салиха встретил в других условиях, на немецкой стороне, в Северокавказском легионе, куда я ездил с докладом. Он растерялся, встретив меня, но я не счел нужным сообщать о нем командованию.)
Один из офицеров чекистской команды, арестовавшей меня, предложил, чтобы я их повел в дом, где я жил. Я жил в доме Виси, там у меня хранились разные документы, письма друзей, наброски исторических очерков. Я не хотел, чтобы все это попало в руки НКВД. Поэтому я двинулся в противоположном направлении, в дом старшего брата. Офицер резко остановил меня, обложил звучным русским матом и, направив на меня револьвер, скомандовал: веди туда, откуда ты только что пришел. И каждое второе слово – матерщина. Лучше бы он выстрелил в меня, чем в присутствии всего аула, который успел набежать сюда, оскорблять. Мне уже нечего было терять. Я вернул офицеру всю его матерщину, пропустил не только его самого, но и его родителей, товарищей, его присных через все падежи с сочными прилагательными виртуозной русской ругани, которой я наслышался от уркачей за три года в тюрьме. Он, не привыкший к такой взаимности, хотел заехать мне по голове рукояткой револьвера, но старший офицер его вовремя остановил. Меня повели туда, куда я хотел – к старшему брату, в доме которого жила тетя. Старший офицер, в туго завернутом башлыке, из-под которого едва видны были его глаза, от обыска отказался и предложил мне потребовать мои личные вещи. Через окно, у мерцающей керосиновой лампы, я увидел Деци, которая что-то вязала своим внукам. Я постучал в окно, чтобы она вынесла мои вещи. Она вышла, но, увидев меня в окружении чекистов, подняла дикий крик, начала рыдать и рвать на себе платье, волосы, ее снохи присоединились к ней, громко начали кричать дети, потому что кричали их матери и их бабушка. Чекисты хотели увести меня без вещей, но я попросил старшего, того, кто в башлыке:
– Подойдите, пожалуйста, к моей тете и скажите ей просто, что вы берете меня на проверку, если я окажусь невиновным, то меня освободят, но сейчас она должна дать мне мои вещи.
Он так и поступил. Это сразу помогло. Я получил все нужное. Я страшно боялся, что арестуют братьев, но их не тронули. Меня увезли на ночь в тюрьму Терекли. Там старший офицер снял свой башлык. Передо мной стоял оперуполномоченный НКВД Умалат Эльмурзаев, с которым мы сидели в детстве на одной школьной скамье. Кажется, импульсы как к добродетельной, так и к злодейской деятельности пробуждаются в человеке еще с раннего детства. Друзья детства Сталина писали, что мальчиком будущий «отец народов» имел странное хобби: он любил мучить животных. Мой Умалат животных не мучил, но увлекался реликвиями, которых страшились другие ученики: он составлял альбомы из старых фотографий и зарисовок, в которых были запечатлены разные сцены казней с обеих сторон во время гражданской войны. Не окончив и средней школы, он поступил на работу в ГПУ и сразу оказался в своей стихии. В начале тридцатых годов в ГПУ была негласная, но мирная чистка по признаку «профессиональному». Дело в том, что со времени Дзержинского в системе Чека-ГПУ существовала должность коменданта, вроде «завхоза», но этот «завхоз» одновременно выполнял и обязанности палача, когда надо было приводить в исполнение смертные приговоры коллегии Чека-ГПУ. Сталин посчитал такой порядок ненормальным. Обязанности палача должны выполняться по очереди всеми чекистами. Это только закалит их характер в борьбе с врагами советской власти. Кто этого не может, того надо просто освободить от работы в «органах». Когда последовал соответствующий приказ, почти все, кто был направлен из нашей областной партийной школы в порядке «коренизации» в ГПУ, ушли оттуда. Остался только Умалат.