Оккупация Чеченской Республики Ичкерия войсками Российской Федерации продолжается

 

Вход

МЕМУАРЫ Часть 8

Окончательно убедившись, что Галаев твердо дер­жится своей системы, что он будет ссылать и арес­товывать все новые и новые лица и что разоренные семейства станут молить Бога о моей гибели, я ре­шил с ним покончить. Решение свое я выполнил ле­том истекшего 1908 г.

Все изложенное в этом прошении, безусловно – правда, ибо я стою вне зависимости от кого бы то ни было, и лгать мне нет никакой нужды. Голо­ва моя, говорят, оценена в 8 000 рублей. Конеч­но, деньги эти будут собраны с населения. Отец и брат убиты, и теперь я одиноко скитаюсь по го­рам и лесам, ожидая с часу на час возмездия за свои и чужие грехи. Я знаю, дело мое кончено, вернуть­ся к мирной жизни мне невозможно, пощады и ми­лости тоже я не жду ни от кого. Но для меня бы­ло бы большим нравственным удовлетворением, если бы народные представители знали, что я не родился абреком, не родились ими также мой отец и брат и другие товарищи. Большинство из них избирают такую долю вследствие несправед­ливых отношений властей... Все изложенное по­корнейше прошу, Ваше превосходительство, до­вести до сведения Думы. Если же вы не найдете возможным, чтоб мое прошение было предметом внимания народных представителей, то покорнейше прошу вас отдать его в какой-нибудь орган пе­чати.

Зелимхан Гушмазукаев.

15 января 1909 г. Тверская область» (ее. 147-152).

 

В конце 1911 г. Зелимхан заболел тяжкой болез­нью, и никто не знал, что это за болезнь. Его лечили народной медициной, но не могли вылечить. В аулах врачей не было, а обращаться к врачам в городе бы­ло опасно. Неоднократные предложения друзей пе­реехать в Турцию для лечения Зелимхан отвергал, чтобы его не посчитали дезертиром с поля битвы. Чеченцы придают слишком преувеличенное значение народной молве: «Если я уеду, народ меня назовет зайцем, а я хочу умереть, как волк, молча, достойно и с молитвой Аллаху на устах», – сказал он друзь­ям. Он сознательно начал искать эту достойную в его глазах смерть – смерть в газавате с врагом. Этим, вероятно, и объяснялось, что он принял са­моубийственное решение предать себя в руки сво­их кровников Бойщиковых, которые обратились к нему с великодушным предложением вызвать рус­ского врача, если он переселится к ним на хутор под Шали. Переезд еще больше ухудшил его состо­яние. Он не мог ни есть, ни пить, даже не мог вста­вать для молитвы. Он весь горел, разговаривать стало тяжело, и вместо врача Бойщиковы привели карательный отряд. С девяти часов вечера до рассве­та Зелимхан вел бой и беспрерывно пел «Ясын» (отходная молитва мусульман). К рассвету Зе­лимхан вдруг перестал молиться. Не ранен ли он, спрашивают офицеры друг друга. Но не осмеливают­ся войти в дом. «Зелимхан притворяется мертвым, продолжать стрельбу», – приказал командир отряда Кибиров и долго, долго стреляли в него, но стреля­ли в труп. Зелимхан был мертв. Это было 27 сентяб­ря 1913 г. Кавказская администрация ликовала. Бойщиков получил офицерский чин и 18 000 рублей награды. Кибирева повысили в чине и назначили по­лицейским начальником всего Туруханского края, где с ним дружил грузинский абрек Коба-Сталин.

 

 

 

1. ПОБЕГ ИЗ ДОМУ

 

Если бы мой отец умел читать по-русски и загля­нул в словарь Брокгауза, то он знал бы: «...чеченцы никогда не бьют своих детей, но не из особенной сентиментальности, а из страха сделать их трусами» (т. 38, с. 786).

Поскольку отец этого и знать не хотел, то он од­нажды отлупил меня нещадно, да еще в присутствии чужого человека, что увеличивало боль позора вдвойне, – и я решил убежать из дому. Вообще отец был для меня человек чужой. Он развелся с мо­ей матерью, когда я был еще младенцем, переселил­ся в город, а меня воспитали мои незабвенные дед и бабушка. Я хорошо помню своего деда. Помню и прадеда, который умер уже позже деда. Они роди­лись еще тогда, когда на старой географической кар­те Кавказа Чечня значилась как «Вольное горское общество». По рассказам, прадед был в свое время бесстрашным абреком, участвовал и отличился во многих сражениях против войск генерала Ермоло­ва. Дед, напротив, вырос «мирным» чеченцем и да­же получил какое-то русское образование, ибо пом­ню его читающим русские газеты и книги. Книги бы­ли о Кавказе и Кавказской войне со многими иллю­страциями и фотографиями русских царей, генера­лов, имама Шамиля и его наибов. Я любил листать эти книги, рассматривая иллюстрации. Дед много и занимательно рассказывал о чеченских абреках – Бей-Булате, Джамирзе и о последнем абреке Зелим­хане, его современнике. Дед часто брал меня с со­бою на своем шарабане в гости к своим кунакам, где для деда устраивали вечер чеченской песни. Под аккомпанемент народного инструмента «дечиг-пондур» какой-нибудь местный певец распевал уны­лым, монотонным голосом целую героическую по­эму о подвигах храбрых джигитов. У других наро­дов назвать героя «волком» – это ругань, а у чечен­цев это – высшая похвала. Поэтому в чеченских пес­нях настоящий джигит должен быть храбрый, как волк. Одна народная песня считает «турпало нохчи» («богатыря чеченца») ровесником волка:

 

«Мы, турпало нохчи,

Родились в ту ночь,

Когда волчица ощенилась,

Нам имя «нохчи» дано в то утро,

Когда ревел лев».

 

Однажды я спросил деда, кто сильнее, волк или лев? Дед ответил, что, «конечно, лев сильнее, но мы, «нохчи», сравниваем себя не с сильным, а со сме­лым: лев идет только против тех, кто слабее его, а если его убивают, издает дикий крик. А волк идет и против тех, кто сильнее него, но если он при этом погибает, то погибает достойно и молча. Так и мы, «нохчи», всегда воевали с противником сильнее себя, но умирали молча...»

В нашем ауле было две школы: одна арабская (мектеб), другая русская. Дед меня отдал в обе: в арабской я изучал Коран и арабскую грамматику, а в русской – светские науки и русский язык. Это, конечно, вначале создавало какой-то ералаш в го­лове, но потом я убедился, что зубрежка Корана и изучение чудесной в своей логической последова­тельности и в богатстве словообразования арабской грамматики были для меня одновременно и умст­венной гимнастикой, и сравнительным введением в изучение русской грамматики. Сельская русская школа имела только пять классов. Кончив ее, мне ничего не оставалось, как продолжать учение в мед­ресе (духовной семинарии). Курс обучения в медре­се рассчитан лет на десять. Главные предметы, кро­ме арабского языка и литературы, сосредоточены вокруг философии (логика, диалектика, астроло­гия, космография, метафизика), исламского бого­словия (толкование Корана) и юриспруденции (учение о теократии, каноническое право – шари­ат) . Но весь этот курс редко кто проходит в сель­ском медресе – тут существует ограниченный ми­нимум обучения для подготовки сельских мулл, а наиболее даровитых среди муталимов (семинарис­тов) посылали для продолжения курса в Дагестан, Татарстан (Казань), даже за границу – в Истамбул и Каир. Чтение любой другой литературы, кроме предусмотренной семинарской программой, не по­ощрялось, иногда даже преследовалось. Но стар­шие семинаристы читали в оригинале «Тысячу и одну ночь», «Легенды и описания походов Исканде­ра Зулкорни (Александра Македонского)», запре­щенные «жития» наследников пророков, особенно Али и его сыновей Хасана и Хусейна (шиитская ветвь ислама) и пересказывали нам, младшим муталимам.

Разумеется, запретный плод и здесь был слаще всех абстрактных богословских трактатов, поэтому в медресе образовался нелегальный кружок по чтению светской литературы. Наши вероучители забывали, что юность, бурная, как горная река, переливаясь через край, стремилась как раз в глу­бины запретной зоны. Скоро наш старший мулла по тем вопросам, которые задавали ему семина­ристы о некоторых арабских художественных терминах, почуяв неладное, назначил в медресе обыск в поисках крамольной литературы. Резуль­тат обыска был для него неожидан – мулла нашел не только арабскую запрещенную литературу, но, о ужас, еще нечто худшее и невообразимое: весь мой семинарский ящик оказался набитым не толь­ко арабскими запретными книгами старших му­талимов, но и моих русских учебников – книг самих «гяуров». Мулла тут же исключил меня из медресе. Надо заметить, что наше чеченское духо­венство особенно отличалось закоренелым кон­серватизмом, крайним фанатизмом и нетерпи­мостью; по сравнению с ними муллы на родине самого Магомета показались мне, во время мо­его позднейшего путешествия по арабским странам, сущими безбожниками.

Избил меня отец все-таки зря – из-за того, что я не уследил за нашими быками, которые за считан­ные минуты успели перейти на кукурузное поле со­седа. Не в меру разъяренный сосед пригнал наших быков и начал жаловаться отцу: сын ваш вместо то­го чтобы читать гяурские книги (сосед, очевидно, видел, что я сидел под деревом и читал, когда наши быки травили его кукурузу), должен сторожить ва­ших быков.

В его же присутствии отец отхлестал меня тем кнутом, который едва выдерживали и наши быки.

Сосед ушел очень довольный, а я сделал свой вы­вод – решил убежать из дому.

Русскую аульскую школу я окончил, из медресе меня выставили, и никаких перспектив дальше учиться у меня не было. Отец этому был только рад и ежедневно брал меня с собой на поле. Либо помо­гать в пахоте, либо пасти быков во время прополки или уборки. Правда, некоторое время я брал уроки у одного хорошего грамотея, но теперь и эта воз­можность отпала, так как средства мои были исчер­паны. Грамотеем был Наурский казак, бывший бе­лый офицер Александр Щерпутовский, который ра­ботал писарем у председателя нашего Надтеречного окрисполкома, бывшего красного партизана Исрапила. О них я должен сказать несколько слов. Ни­кто, кажется, так хорошо не понимал друг друга, как эти бывшие враги, словно по принципу «край­ности сходятся». Щерпутовский был интеллигент­ный и убежденный монархист, который этого вовсе не скрывал. К тому же он совершенно не верил в долголетие «совдепии», как он выражался, а Исрапил был и остался красным партизаном не только по убеждению, но и по методам своего правления. О его храбрости во время гражданской войны про­тив белых ходили легенды, но вот теперь, работая с белогвардейцем Щерпутовским, в мирное время и за мирным столом, он его ужасно боялся по причи­не весьма веской: Исрапил был неграмотным и умел только коряво начертить свое имя на официальной бумаге. Поэтому когда Щерпуговский приносил ему на подпись очередную бумагу, Исрапил вынимал из кобуры свой маузер и клал его на стол перед носом Щерпутовского с комментарием на своем ломаном русском языке: «Щерпутовский! Если ты мне подсунешь на подпись плохую бумагу, – с тобой будет разговаривать вот этот маузер!»

Щерпутовский, который втайне симпатизировал своему шефу за прямоту характера и частенько при­глашал его к себе в станицу на винцо, в ответ толь­ко шутил: «Зачем тебе плохая бумага, когда ты сам плохой и власть твоя плохая».

Большинство бумаг того времени, исходящих из канцелярии исполкома, были «удостоверениями о благонадежности», которыми, разумеется, запаса­лись как раз неблагонадежные: «Дано сие (имярек) что он в списках порочных элементов не числится и в банде не участвовал», но устно Щерпутовский обычно добавлял: «Кроме красной банды», и это сходило ему с рук, ибо Исрапил отвечал: «Языком можешь болтать, но плохой бумаги не давай!»

Дождавшись, пока отец, половший кукурузу, скрылся из виду, я бросил быков и помчался в аул с твердым решением, захватив нужные мне личные вещи, отправиться в город Грозный. Я, конечно, размышлял и над тем, что меня ждет в чужом горо­де и в незнакомой среде: ученик на промыслах, мальчишка в лавке, продавец газет, но о самом сво­ем дерзком желании – попасть в школу на казен­ном содержании (да и есть ли вообще такие школы) – я даже и думать не смел: настолько это казалось мне фантастической мечтой.

Чтоб добраться из Нижнего Наура до Грозного пешеходу нужно два дня. Это значит, где-то около Терского хребта надо переночевать. Поселений там никаких нет. Хребет этот считается все еще диким и славится волками (впрочем, волки водились в то время даже в окружности нашего аула). Но сказа­но: «Волков бояться – в лес не ходить». Хотя я и думал о волках, но решение мое было окончатель­ное. Забрав свои вещи и указав мачехе (она была добрейшей женщиной) ложное направление, чтоб отец не мог поймать меня, я ушел ночевать в огород к родственникам, где была высокая кукуруза, с тем, чтобы двинуться в путь на рассвете. Я подсте­лил себе сено и устроился довольно уютно, чутко прислушиваясь к каждому шороху: неровен час, отец настигнет меня здесь, тогда уже «хана» всем мечтаниям. Но уже далеко за полночь, а сон еще не приходит, в мыслях я уже давно в Грозном, шляюсь по его не известным мне закоулкам в поисках при­станища, как вдруг издалека слышу голос моего двоюродного брата Мумада. Он с кем-то живо спо­рит, потом спор затихает, а Мумад, посвистывая, приближается к моему убежищу. В этот миг мне пришла спасительная идея: предложить Мумаду дви­нуться вместе со мной в Грозный искать счастья. Я вышел из огорода и пошел ему навстречу. Он ничуть не удивился, встретив меня в столь неурочный час, вероятно, слышал о случившемся со мной, и только, как бы для приличия, задал вопрос: куда я так поздно собрался. Я честно ответил: «Я собрался, Мумад, в Грозный. Не хочешь ли ты идти со мной?» Мобилизовав всю свою фантазию и красноречие, я начал рисовать Мумаду сказочный мир Грозного с большими заработками и материальным благополу­чием, о котором, разумеется, я имел такое же смут­ное представление, как и он. Зато я хорошо знал са­мого Мумада. Ему было около 20 лет. Юноша ре­шительный и смелый, Мумад бывал заводилой всех опасных игр и джигитовок, неизменно участвовал во всех видах горской «вольной борьбы». Дружбой с Мумадом гордился каждый из его ровесников.

Я знал, что с ним мне волки не страшны. Это под­твердилось, когда Мумад, приняв мое предложе­ние, сказал, что с нами будет еще и третий товарищ, и указал на наган, который я впервые увидел у не­го. Тогда оружие в Чечне носили все, кто себя счи­тал мужчиной, власти еще не осмеливались запре­щать его ношение, но стоило оно страшно дорого.

Мы двинулись в путь после первых петухов. Ког­да поздно вечером мы подошли к подножию Тер­ского хребта, нас настигла неожиданная беда: под­нялась буря неимоверной силы, валившая с ног, за­тем разразилась гроза с адским громом и такая про­должительная, что, казалось, вообще ей не будет конца. А там начался и проливной дождь, который лился, словно из бочек.

Мы все еще шли вперед, теперь уже не зная, куда, то падая в огромные лужи, то спотыкаясь о камни. Только временами блеск молнии на мгновение осве­щал близкие горы, которые казались страшными и непреодолимыми. Наша одежда превратилась в мокрые тяжелые тряпки. Я долго и упорно сопро­тивлялся стихии и, чтобы не ударить лицом в грязь, на этот раз уже в обоих смыслах – буквально и иносказательно – и не осрамиться перед Мумадом, я выбивался из сил. Но, видно, я дошел до предела и, крикнув идущему впереди Мумаду, что я его скоро догоню, опустился прямо в лужу, как бы по­коряясь судьбе. В моей безнадежной сдаче сти­хии я даже почувствовал какое-то облегчение и со­стояние, близкое к сладостному сну. Это, наверное, я начинал терять сознание от усталости и ужаса. Я не знаю, сколько лежал я в таком положении, но хо­рошо запомнились оглушительная пощечина и пучок искр из глаз – это Мумад приводил меня в сознание. Потом резким движением он поднял меня из лужи, грубо потряс и объяснил: «Мы вот-вот достиг­нем вершины, а там я знаю тоннель и тогда мы спа­сены». Дальше начал стыдить меня: «Ты же не де­вушка, чтобы бояться дождя и бури!» Действи­тельно спасение пришло так же неожиданно, как на­чалась беда: дождь перестал, буря стихла, и небо стало ясным. Мы уже шли, вероятно, часов шест­надцать с двумя привалами – около часа мы отдох­нули и пообедали у моей доброй тети в Кени-юрте (она потом рассказывала мне, что сейчас же после нашего ухода прискакал на коне отец со своим бы­чачьим кнутом, но она его направила по ложному адресу, сказав, что мы пошли в Шеди-юрте, к другой моей тете). Второй привал мы сделали перед самой бурей. Ну, слава Аллаху! Мы поднялись на вершину хребта, и перед нашими глазами открылась удиви­тельная панорама, которую я видел впервые: словно звездное небо опустилось на долину среди гор – это горели электрические лампы на бесчисленных нефтяных вышках Старых промыслов!

На вершине нашли мы и хорошее убежище для ночевки. Здесь производились каменоломные рабо­ты, рыли тоннели, в одном из которых мы и распо­ложились. Притащили сюда сено, дрова. У Мумада были и «шамилевские спички» – кремень с желези­ной для высекания огня. Скоро мы сидели у боль­шого костра и сушили нашу одежду. Уже было, ве­роятно, ближе к рассвету, когда мы легли и уснули тем сном, который называют богатырским. Когда мы проснулись, солнце уже приближалось к зениту. Мы хорошо закусили (тетя дала нам на дорогу кру­тые яйца, овечий сыр, кусок курдюка и вдоволь чу­река) и спустились в долину к промыслам. Между Старыми промыслами и Грозным проложен узкоко­лейный железнодорожный путь, но мы решили идти и дальше пешком, чтобы не тратить наши гроши на билет. Гроши эти были нашим «неприкосновенным фондом», предназначенным только для Грозного. Так, наверное, все и произошло бы, если бы, дви­гаясь вдоль узкоколейки, по шоссейной дороге, мы не заметили, что многие, особенно молодежь и дети, на ходу вскакивают на буфера товарных вагонов или цистерн и таким образом едут без билетов. Мы решили сделать то же самое. Здесь нас настигла вторая беда: те русские опытные «зайцы», не доезжая до очередной остановки, спрыгивали с буферов с тем, чтобы залезть обрат­но, когда состав начнет двигаться. Так кондуктора и не могут их поймать (на то они и зайцы), а этого мы, аульские зайцы, не знали и поэтому преспокой­но продолжали наше путешествие. Довольные на­шей беспечностью, кондуктора нас не трогали, но когда мы прибыли в Грозный, сняли нас с буфе­ров и вручили железнодорожной охране. Только потом я узнал, что тогда охота на «зайцев» была очень сильная и наказания не шуточные (взрослым давали сроки, а детей направляли в трудовые коло­нии для беспризорных). Охранники нас повезли в тюрьму, в которой сидели не только «зайцы», но и заведомые головорезы. Это первое знакомство с городом не предвещало ничего утешительного. Первый страшный удар пришелся по Мумаду –при обыске у него забрали наган, что было для него равносильно лишению половины жизни. Нас начали оформлять на суд. Поскольку Мумад не говорил по-русски, то меня брали на его допрос переводчиком. Допрашивал чиновник с лысой и круглой, как арбуз, головой, с длинными рыжи­ми усами, со сплющенным, как у свиньи носом, на котором торчало золотое пенсне. Чиновник яв­но не был другом чеченцев.

– Ну, чеченская гололобая орда, – начал он свой первый допрос, – в каких бандах вы до сих пор уча­ствовали?

Когда мы ответили, что в бандах мы не участво­вали, люди мы совершенно честные и чистые, чинов­ник громко и ехидно разразился тем издеватель­ским хохотом, слушая который сам невольно начи­наешь думать: может быть, ты и впрямь совершил приписываемое тебе преступление, о том и не дога­дываясь. Придя в себя и приняв подобающую на­чальнику позу, чиновник начал кричать, главным об­разом на Мумада, сопровождая угрозы такой бога­той и изощренной руганью, что многие из этих слов я вообще слышал впервые.

Мумад постоянно спрашивает:

– Почему он кричит, что он говорит? Чиновник в свою очередь тоже требует, чтоб я ему переводил все, слово в слово. Я был достаточ­но благоразумен, чтобы этого не делать. Вероятно, ни один народ так не чувствителен к личному ос­корблению, как чеченцы. В таких случаях они пус­кают в ход кинжалы. У чеченцев есть даже поговор­ка: «Рану кинжалом залечит медик, но рану словом залечит лишь кинжал».

Весь допрос свелся к крикам и ругани чиновни­ка. Под конец он предложил перевести «этому бан­дюге» свои, как ему казалось, наиболее веские воп­росы: сколько он ограбил магазинов и сколько он убил людей вот этим наганом? – спросил он, играя за столом наганом Мумада и этим еще более раз­дражая его.

Мумад ответил, что высокий «каким» (началь­ник) ошибается, что он мирный человек, а наган но­сит только для самозащиты.

Чиновник задал тогда новый вопрос, который он держал напоследок, как наиболее убийственный: – Спроси его, какой же он чеченец, если он не вор, не бандит и не убийца?

На этот раз я все перевел точно. Тогда произошло то, чего я опасался с самого на­чала. Мумад с большой силой природного атлета раз­махнулся – по лицу чиновника, из сплющенного но­са, струей полилась кровь, а золотое пенсне разби­лось о каменный пол. Прибежавшие из приемной ох­ранники связали и увели Мумада. Меня вернули в общую камеру. Первый допрос кончился.

Через несколько дней меня вновь вызвали на до­прос в тот же кабинет, в котором нас допрашивали в первый раз. В кабинете сидели другой чиновник и мой Мумад в необыкновенно бодром настроении, хотя на лице были видны следы избиения. Без слов, взглянув только на пояс Мумада, я узнал причину его бодрости – ему вернули наган. Дальнейшее объ­яснил новый чиновник: на вас получены «удостове­рения» из Окрисполкома (я уже заметил размашис­тую подпись Щерпутовского и закорючку Исрапила), что вы люди честные, а чиновник, который ос­корбил чеченский народ, наказан. Вы первый раз в городе, но запомните, что, когда вы едете на по­езде, надо покупать билеты. Он пожал нам руки и объявил нас свободными. Одновременно дал нам со­провождающего, чтобы доставить нас в ночлежный «Дом горца». Оказывается, что нас там уже ждали, и слава о «подвиге» Мумада, с преувеличенными подробностями, давно гуляла в чеченских кварта­лах города. То было время борьбы с великодержав­ным шовинизмом, и поскольку наш случай был не единичным, то чеченское «автономное» правитель­ство заявило протест перед грозненским началь­ством против шовинизма его чиновника. Грознен­ское начальство, вероятно, решило, что лучше за­мять дело, и поэтому нас выпустило.

В конечном счете все обернулось выигрышем для Мумада – новые друзья нашли Мумаду службу, которой он был очень доволен: его приняли в Че­ченский конный эскадрон, а мне разрешили нахо­диться при нем, пока я устроюсь. Я жил в казарме с Мумадом, который честно делил со мной свой па­ек. Чтобы меня не выставили, я старался быть по­лезным: чистил и поил лошадей, убирал навоз, на­кладывал сено, иногда мне разрешали джигитовать. И вот однажды на джигитовке эскадронный коман­дир-ингуш, заметив, что я хорошо джигитую (какой чеченец и ингуш не умел тогда джигитовать!) и умею обращаться с лошадьми, легализовал мое по­ложение в казарме. Я стал чем-то вроде «полкового мальчика». Эскадрон носил две формы: обычную солдатскую и парадную – кавказскую. Меня наря­дили в кавказскую форму – мягкие сапожки, брюки, бешмет, черкеска с газырями, кинжальчик, кавказская каракулевая шапка (теперь эта форма появляется только на театральной сцене, да и ориги­нальное право на нее мы потеряли – ее считают ка­зачьей формой, а ведь казаки ее приняли от нас). Я был необыкновенно горд, но, кажется, столь же сме­шон в этой форме: чеченцы мне прохода не давали, чтобы не посмеяться надо мною, ибо мальчишек в кавказскую форму чеченцы совсем не одевают. Но я вовсе не собирался оставаться «полковым мальчи­ком». Я хотел поступить в школу-интернат. Мне рас­сказывали, что существуют такие школы, но никто толком не знал, где они и как туда попасть. Я боль­ше месяца жил в Грозном, но не имел никакого представления о его учреждениях. Позже я узнал, что в этом городе были два правительства – рус­ское правительство Грозненского округа на левом берегу Сунжи и чеченское «автономное правитель­ство», называемое «чеченским ЦИК», на правом бе­регу. Я жил на левом берегу в казармах 82 полка. Кинотеатра тоже было два – на левом берегу, пря­мо у моста, кино «Солэй», а в чеченской части горо­да кино «Гигант».

И вот, стою я однажды вечером у кино «Солэй» и обозреваю афишу кинокартины. Вдруг слышу ко­манду: «Магомет, направо!» Смотрю – с моста по направлению к кино движется большой отряд де­тей в коротеньких трусиках, белых полотняных рубашках, ярких красных галстуках. Отряд остано­вился у кино, и дети шумно беседуют по-чеченски. Они разных возрастов, старшие из них как раз мо­его возраста. Подхожу к тому, которого предводи­тель отряда назвал Магометом. Спрашиваю, кто и откуда они? Магомет отвечает, что они из детского дома. На вопрос, как и кого туда принимают, Ма­гомет объясняет, что для этого надо обратиться в чеченский «Наробраз». Это слово мне ничего не го­ворило, но я его запомнил и, вернувшись в казарму, сообщил Мумаду о своем открытии и попросил его пойти со мною в этот самый «Наробраз». На второй или третий день мы уже были в приемной шефа «Наробраза» (отдела народного образования) Ибрагима Чуликова (мог ли я даже подумать, что через несколько лет я сам буду шефом этого облоно?). Тут почти все говорили по-чеченски, и Мумад, лю­бящий разводить горскую дипломатию, был в сво­ей стихии. Его блестящая летняя форма, кавале­рийские сапоги со шпорами, «буденовка» с крас­ной звездой, сабля на боку да еще собственный на­ган в новой кобуре производят впечатление в нашу пользу. Нас сейчас же пускают в кабинет шефа. Ед­ва успел Мумад сказать « салам алейкум», как Чуликов со словами «ваалейкум салам» встает со стула и, широко улыбаясь, идет навстречу Мумаду, пожимает ему руку и указывает на стул около себя, а мне при старших не положено садиться. Вот тут-то я по-настоящему оценил не только физичес­кие, но и дипломатические возможности моего Мумада. Мумад был неграмотный (потом в эскадроне он довольно быстро выучился грамоте), но какой он был тонкий восточный дипломат. Он начал изда­лека – похвалил высокие качества Чуликова, как справедливого «хакима» и добродетельного чело­века, о чем, разумеется, ему ничего не было извест­но. Потом начал хвалить мои способности к наукам, о которых ему тоже мало что было известно. Слово­охотливый Мумад, наверное, еще долго говорил бы, если бы Чуликов не догадался, в чем дело:

– У нас единственный интернат – это детский дом, но туда, к сожалению, принимают только круг­лых сирот со справкой от окрисполкома. Круглый ли сирота этот мальчик?

Мумад уверенно соврал: «круглее» него сирот нет, а что справка о том будет представлена в следу­ющий «базарный день» (день «коммуникации» че­ченцев со своей столицей). Мумад просил о принятии меня под его ручательство, не дожидаясь справ­ки.

Чуликов согласился. Диктуя секретарше направ­ление в детский дом о зачислении меня в число его воспитанников, Чуликов спросил меня, как звали моего покойного отца (чеченцы свои фамилии за­писывают по имени отца). Не успел я открыть рот, как Мумад соврал второй раз: «Его покой­ного отца звали Авторхан» (Мумад назвал имя мо­его умершего деда). Чуликов написал мою фами­лию, как это было принято после покорения Кав­каза, с русским окончанием: «Авторханов». Огром­ное счастье, что сбылись мои мечты попасть в город­скую школу, немножко было омрачено самоуве­ренным обещанием Мумада представить в «Наробраз» справку о моем сиротстве в следующий «ба­зарный день». Когда после выхода из кабинета я начал рассуждать вслух, как он может достать та­кую ложную справку у Щерпутовского, пишущего свои бумаги под маузером Исрапила, то Мумад утешил меня:

– Не беспокойся, Аллах велик и «базарных дней» много. Если же Щерпутовский и Исрапил не дадут тебе справки, то их дети тоже могут стать сиротами, – при этих словах Мумад окинул многозначитель­ным взглядом так шедшие к нему казенную саблю и собственный наган.

Аллах действительно велик. Справки от меня больше никто не потребовал, и дети моего аульско­го начальства сиротами не стали.