Оккупация Чеченской Республики Ичкерия войсками Российской Федерации продолжается

 

Вход

МЕМУАРЫ Часть 13

Весной 1932 г. приехал в Грозный от ЦК мой прежний шеф Рахимбаев, чтобы организовать Чечен­ское отделение Партиздата при ЦК партии. Рахимбаев сообщил мне, что, по его предложению, на пост директора нового партийного издательства ЦК реко­мендует меня. Обкому оставалось только утвердить меня. Заодно Рахимбаев привез мне упомянутую ру­копись моей «Революции и контрреволюции», кото­рую я посылал директору Партиздата при ЦК Г. Бройдо. К рукописи была приложена его реко­мендация напечатать книгу в Грозном. Принял я предложение Рахимбаева не без задней мысли, под­сказанной им же:

– Вот будете директором и, наверное, первой же – издадите собственную книгу, – сказал он. Так оно и получилось.

Таким образом, я неожиданно для самого себя вновь стал партийным работником и возглавил из­дание всей оригинальной и переводческой партийной литературы. Работа эта была не только чрезвычайно трудоемкой, но и исключительно опасной в той крайне изуверской атмосфере, которая установи­лась в духовной жизни страны в результате назван­ного письма Сталина. Особенная опасность грозила по линии переводов. Я и мои сотрудники отвечали не только за точность переводов на чеченский язык «классиков марксизма-ленинизма», но – в букваль­ном смысле – и за каждую неправильно поставлен­ную запятую. Общеизвестно, что партийное началь­ство в советском государстве весьма щедро в бес­смысленной растрате народных средств, но мало ко­му известно, что многомиллионные суммы денег, отпускаемых на переводы «классиков» и очередных вождей на местные языки – это преступная безмозг­лость: ведь кому они нужны, тот читает их на рус­ском языке, а кому не нужны, тому их навязывают в магазинах как принудительный ассортимент к дефицитному товару. Правда, эти переводы могут чи­тать и сами русские, если у них нет под руками ори­гинала, ибо, страхуясь от роковых ошибок в толко­вании того или иного термина, переводчики не затрудняют себя поисками национальных эквива­лентов, отчего переводный текст состоит на одну треть из иностранных слов, бытующих в русском языке, на другую треть – из самих русских слов, а на остальную треть – из слов данного языка. На­чальство даже поощряет такой порядок, ибо это спо­собствует практическому осуществлению политики партии по «интернационализации», то есть русифи­кации языков нерусских народов (здесь дело дохо­дит до того, что переводчики должны сохранять рус­ские окончания прилагательных от таких слов, как «коммунизм», «социализм», «большевизм», «лени­низм» и т. д., вопреки законам собственных язы­ков).

Поскольку речь зашла о переводах, несколько слов и о переводах художественной литературы с национальных языков на русский язык. Партия упорно и систематически воспитывает у националь­ных поэтов и прозаиков комплекс неполноценнос­ти. Национальные писатели, окончившие русские средние и высшие школы, владеющие русским лите­ратурным языком не хуже своих русских коллег, если хотят издаваться по-русски, должны и до сих пор прикреплять к хвосту своего произведения яр­лычок с пометкой: «авторизованный перевод» та­кого-то. Между тем в большинстве случаев это не перевод, а литературная правка, к тому же русский писатель, указанный как переводчик, понятия не имеет о языке, на котором написано данное произ­ведение. Говорят о «подстрочниках», но подстрочники можно писать к стихам, какой же подстрочник напишешь, скажем, к объемистым романам на ка­бардинском языке Алима Кешокова, который сво­бодно владеет русским языком и окончил два рус­ских вуза. Даже за ним, высоким литературным чи­новником (он секретарь Союза советских писате­лей СССР), не признают официального права быть собственным переводчиком, хотя фактически пере­водит свои произведения он сам. Или другой при­мер: известный не только в СССР, но и за рубежом балкарский поэт Кайсын Кулиев, который свои сти­хи на русский язык переводит куда лучше его «при­сяжных» переводчиков, не нашелся, что ответить, когда кто-то спросил его, почему он своих стихов не переводит сам. Таким же отличным переводчиком собственных стихов был и известный чеченский поэт Магомет Мамакаев, но он должен был писать под­строчники к своим стихам. Я всегда находил, что «подстрочники» Мамакаева превосходили не только по сохранению их национального колорита, но и по литературной отделке «продукцию» его так называ­емых переводчиков. Однако главная беда в том, что русские переводчики делают «подстрочники», даже отдаленно не походящие на оригинал. Иной раз со­вершают подтасовку образов и метафор, заменяя их несвойственными языку и мышлению данного наро­да образами, взятыми из русского фольклора или просто из литературных трафаретов. Порою даже совершают намеренный подлог, но уже по указанию цензуры. Так, у того же Мамакаева есть трагедийная поэма о советских концлагерях, где он провел 17 лет. Я читал ее сначала на чеченском языке, а потом на русском, в переводе, изданном в Москве. Тема та же, герой тот же, но на русском языке мамакаевский концлагерь из Сибири «попал» в Центральную Германию, а герои его погибают не от рук башибузуков из НКВД, а в когтях башибузуков другого цвета из гестапо.

Редко какому-нибудь национальному писателю (даже родственных славянских языков – украин­ского и белорусского) удается разбить миф, что сам он не в состоянии перевести свои произведения на русский язык. Им с литературной «колыбели» не­изменно внушают мысль: писать по-русски могут только русские! Только евреям удалось в СССР про­бить эту стену из-за того, что уже был прецедент: сам «проклятый царизм» пустил их в русскую лите­ратуру. Из кавказцев я знаю только двух – Г. Гулиа и Ф. Искандера; и из среднеазиатов тоже двух – Ч. Айтматова и О. Сулейменова, которые добились признания права писать по-русски талантливые, хорошо известные и за рубежом романы, повести, поэмы. Эти исключения как раз подтверждают пра­вило. Разумеется, есть и весьма добросовестные и выдающиеся переводчики – поэты, без которых ли­тература малых народов осталась бы вообще неиз­вестной. Не о них у меня речь.

Вернусь к Партиздату. Надо признать, что со дня изобретения письменности вообще не было ничего подобного порядку прохождения политических ру­кописей – оригинальных и переводных, – устано­вившемуся в советских издательствах после пись­ма Сталина. Так как этот порядок в основном гос­подствует и поныне, расскажу вкратце об инструк­ции, которую я получил от Партиздата ЦК. Каждую рукопись, согласно этой инструкции, читали незави­симо друг от друга два рецензента, члены партии, и под свою личную ответственность выносили обоснованное заключение, можно ли ее принять к произ­водству. Если отзывы обоих рецензентов были по­ложительны, то рукопись принималась, если рецен­зенты расходились во мнениях, то рукопись отвер­галась. После принятия рукопись читали литератур­ный редактор с точки зрения точности политической терминологии, технический редактор с точки зрения соблюдения технических формальностей. Потом ру­копись направлялась на политическое редактирова­ние персонально назначенному обкомом партии от­ветственному редактору. Если ответственный редак­тор на свой страх и риск ставил свою подпись в кон­це рукописи, то тогда издательство приступало к ее выпуску в свет, но в набор книга шла, если ее под­писали все контролеры: ответственный редактор, издательский редактор, литературный редактор, тех­нический редактор, ответственный корректор, «чит­чик» (читает вслух рукопись), «подчитчик» (срав­нивает набор) и поставлен номер цензуры (выдан­ный под личную ответственность руководителя из­дательства). Завершающее действие после набора должен был предпринять я сам: «сдать в печать». Вот книга уже готова. Отпечатаны тысячи экземпля­ров, но ни один экземпляр не может быть выдан кому бы то ни было, пока НКВД не будут посланы так называемые «сигнальные экземпляры» и на од­ном из них не появится штамп и подпись начальника СПО НКВД: «Разрешено к распространению». Всю эту процедуру прошла и моя «Революция и контр­революция...» до того, как стать «вредительской».

В истории не было ни одного режима, который так панически боялся бы свободного слова как уст­ного, так и печатного, как советский режим. Срав­нивать его в этом отношении с режимом царским могут лишь исторические невежды, злостные дезин­форматоры или невинные жертвы, отравленные идеологической сивухой партии. Даже в эпоху Ни­колая I Россия в духовной жизни была в тысячу раз свободнее, чем в наши дни. Ведь недаром Сталин и его наследники объявили Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Белинского, живших в эпоху Николая I, чуть ли не «пролетарскими писателями», ибо они осмеливались и им удавалось издавать не только критиковавшие существующий строй произведения, но и выпускать журналы, где такие произведения печатались («Отечественные записки», «Современ­ник» и др.). Особенный размах свободная мысль (художественная, философская, критическая, пуб­лицистическая) получила после «Великих реформ» Александра II, когда по закону о печати вообще от­менялась цензура для книг и периодических изданий (цензура сохранялась только для книг объемом ме­нее 160 страниц, а «пузатый» «Капитал» Маркса вы­шел на русском языке в Петербурге в 1872 г. в ти­пографии Министерства путей сообщения). Что же касается России в эпоху Николая II, после «Мани­феста 17 октября 1905 г.», то духовные свободы – свобода совести, свобода слова, свобода объедине­ния, объявленные этим «Манифестом», – стояли на уровне свобод демократических стран на Западе. Достаточно указать на тот общеизвестный пример, с которым ежедневно сталкивается советский чело­век, – на газету «Правда». В ее шапке сказано: «Га­зета основана 5 мая 1912 г. В. И. Лениным», но умышленно выпущено место основания – «Санкт-Петербург», – ибо тогда читатели увидели бы, что Ленин организовал свою большевистскую газету ле­гально, по закону, в столице царской России, а в Государственной думе Ленин имел свою легальную большевистскую фракцию. Ну и уж совсем незачем говорить о режиме Временного правительства после Февральской революции. Об этом времени сам Ле­нин писал, что Россия – самая свободная страна в мире.

В первые годы советской власти даже среди боль­шевиков были политические деятели, которые не­прочь были ослабить цензуру и предоставить хотя бы интеллигенции право свободного творчества. Один из старых большевиков, бывший одним из ор­ганизаторов Октябрьской революции, секретарь Московского комитета партии Г. Мясников в бро­шюре «Больные вопросы» писал, что, ввиду монопо­лии партии в области печати, в советском государ­стве процветают коррупция, взяточничество, зло­употребление властью, а партийная печать молчит и прикрывает партийных бюрократов (сейчас это про­исходит в гигантском масштабе). Мясников пришел к выводу: «У нас куча безобразий и злоупотребле­ний: нужна свобода печати их разоблачать». Ленин, чтобы резко пресечь такие требования, – посколь­ку точно знал, что советский режим вообще не про­держится без монополии партии на печать, – отве­тил Мясникову с откровенностью осведомленного циника: «Мы самоубийством кончать не желаем и поэтому этого не сделаем» (Ленин, Соч., т. 32, сс. 479480).

Но даже и эти ленинские времена, когда все еще существовали частные книжные издательства, когда иные эмигрантские писатели печатались в советской России, когда происходило нечто вроде обмена «идей и информации», кажутся «демократически­ми» по сравнению с тем, что ожидало нас в эпоху Сталина. Я слышал о случае, когда весь многомил­лионный тираж газеты «Правда» был уничтожен только из-за того, что корректор допустил символи­ческое «рассечение» Сталина, т. е. перенесение вто­рого слога на новую строку – Сталин. С тех пор ввели должность «ответственного корректора». Я знал случаи, когда за цитирование в своих статьях Троцкого – разумеется, чтобы его критиковать, – изгоняли людей из партии, обвиняя их, что они под видом цитирования протаскивают «троцкистскую контрабанду» в советскую литературу. Немного позже, к концу тридцатых годов, за такие действия, совершенные безо всякого злого умысла, можно было очутиться в концлагере. Помните знаменитый анекдот Карла Радека по адресу Сталина: «Я ему ци­тату, а он мне ссылку!»

Бывало, конечно, и хуже. У нас в Чечне был очень талантливый поэт Абади Дудаев. Он в свое время кончил медресе, но муллой не был, собирал чечен­ский фольклор, сочинял песни и стихи о «счастли­вой советской эпохе». Однажды он прочел на рес­публиканском собрании писателей свои стихи, по­священные смерти Орджоникидзе. Серго Орджони­кидзе был большой друг чеченцев и ингушей, и сти­хи всем понравились. В заключительном слове Ду­даев, очень тронутый похвалами, выразился траги­чески неосторожно: «Когда Сталин умрет, я напишу еще лучше». На второй же день его арестовали и за подготовку «террористического акта против Стали­на» расстреляли. Невероятно, но исторический факт.

 

 

5. КАК НАЧАЛОСЬ СТРОИТЕЛЬСТВО СОЦИАЛИЗМА

Даже убежденные критики социализма думают, что существующий ныне в СССР «реальный социа­лизм» построила партия, опираясь на свои идеи и людей. Этот глубоко укоренившийся в сознании многих предрассудок, поддерживаемый и культиви­руемый самой партией, извращает истину и дезори­ентирует внешний мир. Мое поколение хорошо пом­нит, что нынешний «реальный социализм» в СССР построили чекисты, после того как была закончена чекизация большевистской партии по завету Ленина (Ленин: «Хороший коммунист – хороший чекист», т. XXX, с. 450). Те же критики социализма, которые правильно считают, что советское государство яв­ляется «полицейским государством», никак не мо­гут выговорить другую истину: «реальный социа­лизм» есть советская маска доподлинного «поли­цейского социализма» не потому только, что его построили на штыках карательных войск ОГПУ, но в первую очередь и главным образом потому, что своим противоестественным долголетием он обязан перманентному и универсальному физическому и духовному террору чекистской системы.

Прежде всего одно общее замечание об истоках большевизма. Теорий и мудрствований на эту тему уйма, начиная от объявления Ивана Грозного и Емельяна Пугачева духовными предтечами больше­визма и кончая кропотливым копанием в «загадоч­ной душе» русского человека в поисках той фено­менальной ее фибры, от которой исходят наслед­ственные «мессианские» наклонности большевизма. Между тем, дело обстояло очень просто: «нигилисты» Тургенева и «бесы» Достоевского, русские уб­людки, выращенные на антирусской западной ду­ховной почве, перекочевав в XX век, создали бес­прецедентную в других странах «пролетарскую» партию: партию по уничтожению собственного ис­торического отечества. Написав на своем знамени слова Маркса «У пролетариата нет отечества», она назвала себя «партией нового типа» – партией боль­шевиков. Столь же простой была и ее концепция достижения цели. Ее лапидарно выразил Ленин в известных словах: «Дайте нам организацию револю­ционеров и мы перевернем Россию» («Что делать?», 1902). После того как Ленин ее «перевернул», перед этой партией встала другая задача, по его мнению, даже более трудная: как удержать захваченную власть. Но и тут у большевиков был заранее разра­ботанный план, о котором они, будучи еще на путях ко власти, ничего не говорили: чтобы новая власть была неуязвимой, надо тотально уничтожить не только старые классы, но и старую интеллигенцию, чтобы новая власть была тоталитарной, надо нацио­нализировать не только богатства страны, но и ее народы, и каждый советский человек должен рабо­тать на государство, а не на себя. Потом само госу­дарство будет возвращать ему мизерную часть его же собственного хлеба как «прожиточный мини­мум», постоянно напоминая ему, что он живет на «иждивении государства», которому должен быть бесконечно благодарен. В деревне строительство вот этого «реального социализма» началось с коллекти­визации. Я стоял у ее истоков на таком маленьком кусочке гигантского советского государства, как Чечено-Ингушетия, и наблюдал, в каких муках она рождалась. То, что происходило у нас, происходило и по всей стране. Разница была только в степени и масштабе сопротивления. Забегая вперед, скажу, что Чечено-Ингушетия была и единственным клоч­ком в Советском Союзе, где колхозы существовали только на бумаге. Правда, сеяли чеченцы и ингуши вместе, но львиную долю хлеба забирали себе, а остатки отдавали государству. (Колхозов у них нет и сейчас, есть только совхозы.)

Когда началась коллективизация, я работал заве­дующим орготделом обкома партии. Хотя на тему о коллективизации много говорили и писали, но ни­кто толком не знал, как ее будут проводить в жизнь, если крестьяне откажутся войти в колхозы. Мы читали речь Сталина от 27 декабря 1929 г. на конференции марксистов-аграрников о переходе к «сплошной коллективизации и ликвидации кулаче­ства как класса», читали и постановление ЦК партии от 5 января 1930 г. о плане проведения этой кол­лективизации по отдельным районам СССР, но и в них тоже не было ответа на этот главный вопрос. Даже наш секретарь обкома Хасман думал, что кол­лективизация – дело добровольное, и в националь­ных областях она будет проведена в последнюю оче­редь. Пока мы гадали и судили, получаем телеграм­му секретаря Северокавказского крайкома Андрее­ва, которая прозвучала как гром среди ясного неба: ЦК партии объявил Северный Кавказ первым по СССР краем сплошной коллективизации и ликвида­ции кулачества как класса, а Северокавказский крайком объявил первым районом ее осуществле­ния среди национальных областей как раз Чечню.

Когда телеграмма А. Андреева, в виде решения советской власти, была объявлена чеченскому наро­ду, то, странным образом, чеченцы ей не придали особого значения. Но когда прибыли в аулы отряды ГПУ и уполномоченные областного и краевого ко­митетов ВКП(б) и начали забирать – у одних крестьян все имущество, движимое и недвижимое, арестовывая их самих вместе с семьями для выселе­ния в Сибирь, как «кулаков», у других – все дви­жимое имущество, чтобы сдать его в общий «кол­хоз», – произошел взрыв: вся Чечня восстала как один человек.

Незачем описывать весь кошмар происходивших событий, ограничусь здесь рассказом о тех восстани­ях, свидетелем которых был я сам. Наиболее круп­ными и наиболее организованными были восстания в Гойти (руководители – мулла Ахмет и Куриев), Шали (руководитель – Шита Истамулов), Беное (руководители – Яроч и Ходжас). Восставшие за­няли все сельские и районные учреждения, сожгли казенные архивы, арестовали районное начальство, в том числе и шефов ГПУ, в Беное захватили еще и нефтяные разведки, учредили временную народную власть. Эта временная власть обратилась к советско­му правительству с требованием: 1) прекратить не­законную конфискацию крестьянских имуществ под видом «коллективизации»; 2) прекратить про­извольные аресты крестьян, женщин и детей под ви­дом ликвидации «кулачества»; 3) отозвать из всех районов Чечни начальников ГПУ, назначив на их место выборных гражданских чинов из самих чечен­цев, имеющих право преследовать лишь уголовные элементы; 4) ликвидировать назначенные сверху «народные суды» и восстановить институт шариат­ских судов, предусмотренных учредительным съез­дом Горской советской республики 1921 г. во Вла­дикавказе; 5) прекратить вмешательство краевых и центральных властей во внутренние дела Чечен­ской автономной о6ласти, а всякие хозяйственно-политические мероприятия по Чечне проводить толь­ко по решению Чеченского съезда выборных пред­ставителей, как это предусмотрено в статуте Авто­номии».

Все эти свои требования повстанческое руковод­ство направило непосредственно в Москву и при их выполнении соглашалось сложить оружие и при­знать советскую власть. Москва быстро почувство­вала серьезность положения. Для «мирной ликвида­ции» восстания из Москвы прибыла «правитель­ственная комиссия» в составе кандидата в члены ЦК ВКП(б) Кл. Николаевой, заместителя председа­теля Совнаркома РСФСР Рыскулова и других высо­ких сановников. Из представителей областной влас­ти туда вошли председатель областного исполни­тельного комитета Д. Арсанукаев, секретарь Област­ного комитета ВКП (б) Хасман. Я выполнял в этой комиссии роль переводчика. Первым мы посетили Шали – крупный окружной центр. Необычно суро­вый декабрьский холодище перехватывал дыхание, но от картины, которую я увидел на огромной пло­щади, перехватило дух еще больше: тысячи и тысячи людей, полуодетых и плохо одетых, лежали лицом к земле, окруженные вооруженной охраной. Вот к этим лежащим полумертвым от адского холода лю­дям обратилась с речью Кл. Николаева, начав речь с каламбура: «Шали, больше не шалите!», но кончила ее миролюбиво. Она заявила, что ответственность за происшедшие события несут исключительно мест­ные работники, действовавшие вопреки установкам партии и правительства, и что эти работники будут строго наказаны, как только повстанцы прекратят борьбу. Что же касается требований повстанцев о восстановлении статута «Автономии», то было огла­шено от имени советского правительства «Обраще­ние к чеченскому народу», в котором говорилось, что «внутренние чеченские дела будет решать и впредь сам чеченский народ». Повстанцы признали эти объяснения удовлетворительными и согласились вернуться по домам в ожидании выполнения обеща­ний советского правительства. Однако Кремль, по своему обычному вероломству, не сдержал обеща­ний. Началась новая волна арестов.

Тогда вновь восстали те же районы. К границам Чечни начали прибывать регулярные части войск ОГПУ. К концу января 1930 г., под личным руко­водством командующего Северокавказским воен­ным округом – командарма I ранга Белова, в цент­ры восстания было двинуто и несколько дивизий Красной армии. Концентрацией такой солидной си­лы на относительно маленьком участке Шали-Гойти (население 150 тыс. человек) при отсутствии ка­ких-либо естественно-географических укрытий для ведения оборонительной войны, к середине февраля 1930 г. были взяты оба центра восстания: Гойти – после поголовного уничтожения штаба повстанцев во главе с Куриевым и Ахмет-Муллой, а Шали – пос­ле организованного отступления сил вождя восста­ния Шиты Истамулова в Горную Чечню.

Потери с обеих сторон были велики. В конце мар­та 1930 г. Белов, получив свежие силы из Закав­казья, развернул большое горное наступление, что­бы овладеть последним пунктом повстанцев – Беноем. После двухмесячных тяжелых боев и больших жертв, в апреле 1930 г. Белов вошел в Беной, но в ауле не застал ни одного жителя: все жители, включая женщин и детей, эвакуировались дальше в гор­ные трущобы. Победитель Белов послал к повстан­цам парламентеров с предложением почетного мира: всем, кто добровольно возвращался обратно в аул и сдавал оружие, объявлялась амнистия. Повстанцы ответили, что они вернутся в аулы только тогда, когда Белов уйдет со своими войсками.

Тем временем в самой политике партии произо­шел тактический поворот: Сталин и ЦК пересмотре­ли обанкротившуюся политику партии в колхозном движении. Специальным решением ЦК ВКП(б) бы­ли осуждены левые загибщики» в колхозном дви­жении, колхозы были объявлены добровольными объединениями, и в национальных районах, как Чеч­ня и Ингушетия, колхозы были вообще отменены как «преждевременные». В национальных районах разрешалось организовывать только «товарищества по совместной обработке земли», так называемые ТОЗы. Чеченское партийное и советское руковод­ство (Хасман, Журавлев, Арсанукаев) за то, что оно точно выполняло приказы Андреева, то есть Стали­на, было снято – их объявили «левыми загибщика­ми». Из Чечни были отозваны войска и одновремен­но завезено огромное количество промышленных товаров по весьма низким ценам (сначала кнут, а потом пряник). Всем участникам восстания, в том числе и вождям, была объявлена амнистия (кото­рый раз!) от имени центрального правительства.

Повстанцы вернулись в свои аулы. Вождь по­встанцев – впрочем, в прошлом бывший красный партизан – Шита Истамулов тоже вернулся в Шали. По указанию сверху, Истамулов даже был назначен председателем Шалинского сельского потребитель­ского общества. Осенью 1931 г. Истамулов был вызван к начальнику районного ГПУ Бакланову для вручения ему официального акта амнистии из Моск­вы – вручая ему одной рукой акт, Бакланов из-под стойки другой рукой выпустил в него весь заряд из маузера. Тяжело раненный Истамулов успел зако­лоть насмерть кинжалом вероломного Бакланова. Наружная охрана добила Истамулова. Трупы Бакла­нова и Истамулова завернули в бурки и на машине ГПУ увезли в Грозный.

Почти с предначертанной аккуратностью в горах Чечни происходили каждой весною крестьянские восстания, а партизанское движение было перма­нентным. На эти восстания народ толкало не только постоянное стремление к национальной свободе, не только провокационная политика самих чекистов, но и просто тупоумие московских правителей в Чечено-Ингушетии, не считавших нужным прини­мать во внимание религиозный фанатизм и нацио­нальные адаты чеченцев и ингушей. В этой связи за­помнилось одно абсолютно глупое и интересами де­ла не вызванное решение обкома.

Обком партии, во главе которого стоял москвич Егоров, решил организовать свиноводческую ферму в бывшей столице Шамиля – в Дарго. Настойчивые советы его чечено-ингушских коллег не делать это­го, ибо это вызовет возмущение фанатичных чечен­цев (чеченцы и ингуши, как магометане, не едят свинины), не возымели действия – Егоров, наобо­рот, обвинил своих коллег в «националистических предрассудках». «Если чеченцы не едят свинины, тем лучше для самих свиней – не будут красть», – пояснил Егоров своим коллегам по обкому. Свино­водческая ферма была организована, она просуще­ствовала ровно один день: днем привезли свиней, ночью чеченцы их закололи. Конечно, при этом не украли ни одной свиньи. Психологически действия чеченцев были легко объяснимы: завозом свиней в магометанское село, жители которого никогда их не видели раньше, власть совершила, по их мнению, ве­личайшее святотатство.

Больше свиней в горы не завозили, но зато, вмес­то заколотых что-то около десяти свиноматок, из Дарго НКВД вывез до 30-ти «бандитов» для отправ­ки в Сибирь. Подобных случаев тупоумной провока­ции советская действительность в Чечено-Ингушетии знает немало. Вскоре чекисты додумались и до но­вой идеи: организаторов всех антисоветских восста­ний в аулах надо искать в городе, в каком-то еди­ном «национальном центре», куда, несомненно, дол­жны входить представители чеченской интеллиген­ции. Идея создания мифического центра оказалась настолько соблазнительной, что за нее взялись со всей энергией и рвением секретарь Северокавказ­ского крайкома Евдокимов и Северокавказское ОГПУ под личным руководством Курского (потом «застрелился» на посту заместителя главы НКВД СССР – Н. Ежова). В этот «центр» было включено много близких мне людей: родной брат моей жены инженер Курбанов, мои школьные друзья инженер Мустафа Домбаев, проф. Халид Батукаев (профес­сор Грозненского нефтяного института), родствен­ники жены Беймурзаев, Мациев, Чермоев; началь­ник Облфо Шамилев, секретарь окружкома партии Сотаев и др. По сценарию НКВД, «национальный центр» готовил на этот раз всеобщее чеченское вос­стание по указаниям из-за границы бывшего прези­дента Северокавказской республики Тапы Чермоева и внука имама Шамиля – Саид-бека Шамиля. Для организации таких «указаний» Грозненское ГПУ ко­мандировало за границу своего секретного сотруд­ника, бывшего белого офицера Виса Харачоева. Ско­ро начали приходить письма – из Стамбула, Парижа и Лондона, адресованные разным лицам из «нацио­нального центра». Письма эти приходили в Грозный не на адрес прямых получателей, а на имя подстав­ных лиц, «для передачи» такому-то. Одним из таких подставных лиц в Грозном был мой друг Хас-Магомет Яхшатов, показывавший мне эти письма. Он был, в свою очередь, предупрежден ГПУ, что будет получать «заграничные письма» для других и что он обязан доставлять их немедленно в ГПУ. Письма бы­ли написаны Мациеву, Курбанову, Баймурзаеву и другим. Автором большинства писем был Тапа Чер­моев, который писал их то из Стамбула, то из Па­рижа и Лондона. Однажды мы договорились, что я вскрою одно из очередных писем, а он скажет ГПУ, что я его вскрыл из любопытства (оно действитель­но так и было) в его отсутствие, так как письмо бы­ло «заграничное». Я знал, что ГПУ со мной ничего не может сделать: тогда члены обкома не были поднадзорны ГПУ, – а с его начальником Крафтом я встре­чался каждую неделю на заседании бюро обкома. Мы распечатали одно из писем, и нас ожидал сюр­приз: Чермоев и Шамиль обещали оружие из Анг­лии, когда начнется чеченское восстание. Однако за сюрпризом последовало и разочарование: письмо было написано рукой нашего близкого знакомого, почерк которого мы оба отлично знали: Харачоевым. Об этом я немедленно доложил Хасману, а Хасман в ЦК, но из ЦК последовало указание: об­ком не должен вмешиваться в «оперативные дела» ГПУ.

Осенью 1932 г. была арестована вся эта группа. Вслед за тем были произведены массовые аресты по Гудермескому и Ножай-Юртовскому районам. В об­щей сложности по этому делу, делу «Чеченского На­ционального Центра», было арестовано до трех ты­сяч человек. Арестованным было предъявлено обви­нение в создании «контрреволюционного националь­ного центра Чечни для подготовки и проведения во­оруженного восстания». В связи с этим, выступая на Краевой партийной конференции в 1934 г., секре­тарь краевого комитета Евдокимов цитировал упо­мянутые «письма миллионера Чермоева» из-за гра­ницы к чеченскому народу. Евдокимов рассказы­вал, что Чермоев призывал в этих письмах своих единомышленников подготовиться ко всеобщему вооруженному восстанию чеченского народа, кото­рое будет поддержано средствами и оружием запад­ными державами, в первую очередь Англией.

Очутившись впоследствии за границей, я еще раз убедился, что версия о письмах Чермоева была ло­жью, а сами письма – фальшивками ОГПУ. Но как раз эти письма и служили «вещественными доказа­тельствами» против «национального центра». Почти все арестованные были осуждены коллегией ГПУ. Из членов «центра» Абдулкадиров, Шамилев, Моца-Хаджи, Сотаев были расстреляны, Э. С. Беймурзаев умер в ГПУ, мне удалось получить его труп, но жи­вым помочь я не мог. Другие получили по 10 лет. Впоследствии, в 1937 г. в концлагере, были расстре­ляны брат жены Курбанов и мой незабвенный друг Домбаев.

За раскрытие этого мнимого «контрреволюцион­ного национального центра Чечни» были награждены орденами «Красного знамени» – Евдокимов, Курский, Федотов из Краевого ОГПУ, Павлов, Крафт, Миркин, Васильев, Трегубов из Чеченского област­ного ОГПУ. Отныне восторжествовала «теория», что «бандитов» надо искать в Чечне не только в горах и лесах, но и за столом ученого, в заводских цехах и лабораториях, в кабинетах чиновников и даже в составе партийных комитетов. Это, пожалуй, и было началом конца самой Чечено-Ингушской респуб­лики.

Расскажу и о событиях в Ингушетии, которые наиболее ярко запечатлелись в памяти. Они были спровоцированы чисткой в Ингушетии от «буржуаз­ных националистов», шейхов и мулл, которая кос­нулась ее позже всех, потому что Ингушетию воз­главлял умеренный «национал-коммунист» и лич­ный друг Орджоникидзе по гражданской войне ин­гуш Идрис Зязиков. «Национал-коммунисты» в других областях Кавказа давно были изгнаны, в их креслах сидели национальные марионетки, которых тогда называли «выдвиженцами», а Зязиков про­должал строить свой собственный «ингушский со­циализм» без классов и классовой борьбы, без арес­тов и судов, в полной гармонии со своими шейхами, мюридами и муллами. Соседи завидовали Ингуше­тии, – что у нее такой миролюбивый «падишах», а чекисты доносили в Ростов и Москву, что Зязиков «якшается с классовыми врагами». Проверить жа­лобу Сталин поручил секретарю крайкома Андрее­ву. Когда приехавший во Владикавказ Андреев на экстренном заседании бюро обкома вызывающе спросил у Зязикова, сколько врагов он арестовал за время своего секретарства, то Зязиков со столь же вызывающим хладнокровием ответил: «Ни одного, ибо в Ингушетии живут только одни ингуши». Зязикова сняли с должности и послали учиться на Кур­сы марксизма при ЦК. На его место секретарем Ин­гушского обкома назначили Черноглаза.

Вступление в должность Черноглаза ознаменова­лось резким поворотом в политике областного ру­ководства. Черноглаз начал с того, что открыл в стране фанатиков ислама поход против религии и развернул борьбу против «реакционного духовен­ства». Во Владикавказе (Владикавказ был тогда общей столицей Осетии и Ингушетии) Черноглаз объявил об учреждении «Областного союза безбож­ников Ингушетии», а областной газете на ингуш­ском языке «Сердало» дал директивы развернуть широкую кампанию по вербовке ингушей в этот «Союз безбожников».

Даже больше. Многих мулл прямо вызывали в ГПУ и заставляли подписывать заявление об отказе от религиозной службы, как от «антинародной, ре­акционной деятельности». Их заявления печатались в «Сердало». Дело этим не ограничилось. Черноглаз дал установку своим помощникам перейти в борьбе с религией «от болтовни к делу». Первым отозвался на этот призыв начальник Назрановского окружно­го ГПУ Иванов. Очевидец рассказывал мне, как ле­том 1930 г. Иванов приехал в селение Экажево и предложил председателю сельского совета срочно созвать пленум сельского совета и вызвать на этот пленум местного муллу. Председатель исполнил приказ. Вызванному на пленум мулле Иванов за­явил: «Вот уже в разгаре хлебозаготовка, между тем у вас в ауле ощущается сильный недостаток в зернохранилищах, а у крестьян конфисковывать до­ма для казенного зерна я не хочу. Поэтому я предла­гаю такой выход: надо отдать вашу аульскую мечеть под амбар, а мулла с сегодняшнего дня должен от­казаться от своей религиозной службы».

Не успел передать переводчик содержание речи Иванова, как в помещении сельского совета поднял­ся неистовый шум. Некоторые громко кричали: «Надо убить этого гяура!» «Вонзить в него кин­жал!» Только вмешательством самого муллы был наведен порядок. При этом он заявил начальнику Иванову: «Ваши действия противны не только наро­ду, но и Всемогущему Богу. Я боюсь Бога и не могу подчиниться вашему приказу». Сам председатель сельского совета внес предложение: мы найдем дру­гое помещение для зерна. Чтобы не закрывать ме­четь, любой ингуш отдаст свой собственный дом. Присутствующие единодушно поддержали председа­теля. Но Иванов был неумолим: «Под зерно мне ну­жен не всякий дом, а именно мечеть». Ингуши вновь стали громко протестовать и угрожать. Предчув­ствуя недоброе, Иванов покинул собрание. Но уже было поздно: при выезде из Экажева он был убит членом секты Кунта-Хаджи Ужаховым. За это убийство было расстреляно пять человек (Ужахов и мулла в том числе) и до трех десятков ингушей было сослано в Сибирь.

Из этого убийства Черноглаз сделал совершенно ложные выводы. Он считал, что убийство начальни­ка ГПУ свидетельствует о наличии всеобщего анти­советского заговора в Ингушетии. Он решил рас­крыть этот заговор и наказать его участников. Но как раскрыть мнимый заговор? Тут вновь на по­мощь пришло ГПУ.

Осенью 1930 г. в Ингушетию прибывает таин­ственный «представитель» Японии. Он нелегально разъезжает по крупным аулам Ингушетии, завязывает связи с авторитетными среди ингушей людьми, проводит с ними нелегальные совещания, делает на этих совещаниях весьма важные сообщения о пла­нах войны Японии против СССР. Свою штаб-кварти­ру «японский представитель» устанавливает у Раджаба Евлоева в Долаково. После «инспекционного объезда» по аулам этот «представитель Японии» со­звал междуаульское объединенное собрание, на ко­торое были приглашены влиятельные и заведомо антисоветски настроенные лица из ингушей. Сам хо­зяин квартиры – в прошлом известный царский офицер – пользовался у ингушей, как человек явно несоветский, полным доверием. Все приглашенные были известны и друг другу, и ингушскому народу, как люди верные, энергичные и решительные. В чис­ле их были – Хаджи Ибрагим Ташхоев, мулла Иса Гелисханов, Чада Шибилов, Сайд Шибилов, Раис Далгиев, Мурад Ужахов и другие (из аулов Назрань, До­лаково, Базоркино, Галашки и т. д.). На этом неле­гальном совещании «представитель Японии» и Раджаб Евлоев сначала привели к присяге на Коране всех присутствующих, что они обязуются держать в строжайшей тайне «планы», которые им будут тут сообщены. После окончания этой церемониальной части «представитель Японии» изложил суть дела: Япония собирается вступить в самое ближайшее вре­мя в войну против Советского Союза. В этой войне на стороне Японии будут еще и другие мировые дер­жавы. Кроме того, ее поддерживают и многие из угнетенных большевиками народов. На Кавказе уже почти все народы, кроме ингушей, заверили Японию в поддержке ее с тыла в этой будущей войне. Теперь он уполномочен своим правительством пригласить ингушей присоединиться к общему «освободительному фронту народов». Представитель Японии гово­рил долго, убедительно и с большой логикой. Его действительно японская физиономия придавала его словам вес и убеждала в его правдивости. В заклю­чение он заявил, что еще до начала войны Япония на­мерена поддержать своих союзников деньгами и оружием. Закончив информацию, «японец» спросил, принимают ли присутствующие японский план «ос­вобождения Ингушетии». Когда присутствующие от­ветили согласием, «японец» назначил каждого из присутствующих «командиром сотни». «Команди­ры» получили револьверы японского образца и японские военные знаки отличия. Приказ к выступ­лению ингуши должны были получить в начале вой­ны. «Японский представитель» уехал вполне доволь­ный успехом своего предприятия. Оружие ингуши спрятали в ожидании «войны и приказа». Но как и надо было ожидать, война не началась, а Ингушетия была наводнена войсками ГПУ: в одни и те же сутки были произведены массовые аресты почти во всех крупных аулах. При этом был арестован весь «япон­ский штаб» заговорщиков, у членов которого на­шли японские револьверы и японские знаки отли­чия, как «вещественное доказательство». На воле остался помощник «японского представителя» Раджаб Евлоев и сам «японец», оказавшийся монголом из Среднеазиатского ОПТУ. 21 человек расстрелян­ных, до 400 человек сосланных без суда и следствия – таков был результат для ингушей этой очередной провокации ГПУ. Зато почти все лица начальствую­щего состава Владикавказского Объединенного от­дела ОГПУ были награждены высшими советскими орденами за выполнение «специального задания со­ветского правительства».

Секретарь обкома Черноглаз вырос в глазах ЦК ВКП (б) на целую голову. Теперь он задумал вторую операцию: искоренить в Ингушетии ислам и ликви­дировать его проповедников. Черноглаз искренне был убежден, что под видом религиозных сект (сек­ты Кунта-Хаджи, Батал-Хаджи и Шейха Дени Арсанова) в Ингушетии существуют почти легальные контрреволюционные организации. Поэтому сейчас же после «японской операции» Черноглаз дал распо­ряжение об изъятии всех возглавителей указанных сект. Аресты возглавителей сект произвели на ингу­шей исключительно удручающее впечатление. Мно­жество жалоб посыпалось в Москву на самовольные действия Черноглаза. Даже специальная делегация, в числе которой было много соратников Орджони­кидзе и Кирова, ездила в Москву к Калинину с просьбой убрать Черноглаза, «чтобы восстановить в Ингушетии мир и порядок». Но все эти «жалобы» в конце концов возвращались к тому же Черноглазу – «для разбора». Подобный разбор заканчивался обычно арестом лиц, подписавших «контрреволюционно-мулльскую клевету». Но от этого жалобы не прекращались. Тогда Черноглаз решил объездить Ингушетию и раз и навсегда разъяснить ингушам, что религиозные секты объявлены контрреволюци­онными организациями, поэтому все, кто будет по­сещать собрания этих сект, немедленно будут арес­тованы. Первый визит был сделан в Галашки. На антирелигиозное выступление Черноглаза, как рас­сказывал ингушский партработник, сопровождав­ший его, старик Бекмурзиев ответил под всеобщее одобрение присутствующих: «Вот на этой самой площади, на которой мы находимся, 25 лет тому назад выступал такой же, как и вы, царский начальник над всеми ингушами, полковник Митник. Митник от имени сардара (наместник Кавказа) предъ­явил нам ультиматум – сдать оружие, которого мы не имели. Митник был плохой человек, а власть еще хуже. Поэтому вот таким кинжалом (старик указал на свой кинжал) я его и убил на этой же площади. Я был приговорен к пожизненной каторге, но через 12 лет революция меня освободила. Советская власть – хорошая власть, но ты, Черноглаз, нехороший че­ловек. Я тебя убить не хочу. Только даю тебе мой совет: уезжай ты из Ингушетии, пока цела твоя го­лова. Весь народ зол на тебя. Ей-Богу убьют».

Старик говорил по-русски, говорил внушитель­но и горячо, как юноша. Вместо того, чтобы дей­ствительно подумать над «советом» Бекмурзиева, Черноглаз распорядился об аресте «старого банди­та» и поехал созывать очередное собрание в следую­щем ауле – в Даттахе. Там повторился вариант той же картины. В тот же день вечером, под Галашками, там, где дорога проходит через маленький лесок, Черноглаз был убит в своей машине. Простреленная машина и обезглавленный труп Черноглаза остались на месте. Голову ингуши увезли с собою – ее никог­да так и не нашли.

Убийство Черноглаза дорого обошлось ингу­шам. Первым был арестован по совершенно ложно­му обвинению в организации этого убийства Идрис Зязиков вместе со своей женой Жанеттой. Были арестованы все его друзья и родственники. По аулам были произведены аресты среди всех тех лиц, которые числились в так называемых «списках по­рочных элементов» ГПУ, куда обычно заносились имена не только «бывших», но и «будущих банди­тов». Зязикова и террористов побоялись судить во Владикавказе. Их судили в Москве в Верховном Су­де РСФСР.

Террористы объяснили мотивы убийства Черно­глаза его провокационной политикой в Ингушетии. Из одной реплики между председателем суда и од­ним из подсудимых ингушей родился даже анекдот: на вопрос председателя суда, куда же делась голо­ва Черноглаза, не совсем понявший вопрос ингуш ответил:

– У Черноглаза совсем не было головы, если бы у него была голова, он не творил бы такие безобра­зия в Ингушетии.

Подсудимые, в том числе и непричастный к убий­ству Зязиков, были приговорены к расстрелу, но вмешательство Орджоникидзе спасло тогда Зязикова. Его расстреляли в 1937 г.

 

 

6. УТОПИСТ БУХАРИН И РЕАЛИСТ СТАЛИН

 

Пользуясь данными из собственных исследований и наблюдений, я хочу здесь восстановить в памяти развитие внутрипартийной жизни 20-х годов, кото­рые подготовили тридцатые годы с кровавой кол­лективизацией, кровавыми чистками и триумфом сталинской тирании.

Мое поколение вступило в политическую жизнь в переходную эпоху – в эпоху агонии партии и рево­люции и торжества сталинской реакции. Как любая переходная эпоха, она была полна резких поворотов и драматических событий. Человеческая трагедия и человеческие жертвы этой эпохи не знают прецеден­тов в мировой истории. Тщетно вы будете искать следов всего этого в советской историографии. С тех пор прошло более пятидесяти лет, но партийный и государственный архив той эпохи все еще держит­ся в строжайшей тайне. В этом есть свой резон – ны­нешняя КПСС не может раскрыть свою родослов­ную, не рискуя совершить самоубийство. Настолько чудовищным оказались эти жертвы.

Период восхождения Сталина к власти преподно­сится в советских учебниках как «триумфальное шествие» социализма и социалистического гуманиз­ма. Власть, которая боится правды, вынуждена фальсифицировать собственную историю. Впрочем, это совсем не советский феномен (только здесь он стал виртуозным). Еще Бальзак заметил: «Имеют­ся два вида мировой истории – один вид официаль­ный, лживый, для преподавания в школе, другой вид – тайная история, в которой таятся подлинные причины событий». Вся история переходной эпохи остается тайной, как тайнами оставались мотивы по­ведения Сталина до самой «Великой чистки». Траге­дия самой партии, ее тогдашней элиты заключалась в том, что она воспринимала Сталина таким, каким он рисовался в своих речах и докладах. Выступле­ния Сталина выдавались за его мотивы. Это было величайшее заблуждение. Троцкий и Бухарин гово­рили то, что они думают. Их мотивы были в их сло­вах. У Сталина, наоборот, слова служили маскиров­кой мотивов. Так было и в том, воистину историчес­ком, выступлении Сталина 28 мая 1928 г. в ИКП, на котором я присутствовал. В «Технологии власти» я подробно рассказывал об этом. Здесь же я хочу сравнить Сталина как оратора с другими тогдашни­ми лидерами. До Троцкого из большевистских вож­дей я слышал председателя Совнаркома Рыкова и наркома по иностранным делам Чичерина. Это было летом 1926 г. Они приехали в Чечню, и прием в их честь чеченское «автономное» правительство устрои­ло перед самым правительственным зданием (это был тогда единственный четырехэтажный дом в Грозном, раньше он принадлежал чеченцу Абубакиру Мирзоеву). День выдался погожий, чеченский ду­ховой оркестр играл революционные и кавказские мелодии с таким подъемом и так громко, что его можно было слышать за городом. Через всю улицу от правительственного здания к противоположному зданию ВЛКСМ протянулся транспарант чеченского комсомола с надписью из слов популярной тогда песни: «Предсовнаркома товарищу Рыкову мы, комсомольцы, шлем свой привет!» Приглашенные со всех уголков Чечни лучшие танцоры демонстри­ровали свое виртуозное искусство кавказских тан­цев. Казачий хор пел народные песни, но всеобщий хохот высокого начальства вызвали красавицы-ка­зачки с революционными частушками, одна из кото­рых прямо была адресована самому Чичерину: «В своей красоте я глубоко уверена, если Троцкий не возьмет, выйду за Чичерина!».

В разгар торжества гости выступили с речами. Сначала говорил Алексей Иванович Рыков. Строй­ный, выше среднего роста, с продолговатым лицом, с черной бородкой с еле заметной проседью, он го­ворил, что старая царская политика на Кавказе «раз­деляй и властвуй» канула в вечность и отныне гор­цы Северного Кавказа сами стали хозяевами своей судьбы. Рыков был страшный заика, куда больше, чем его преемник Молотов. Поэтому он каждое сло­во, чтобы осилить его, как бы распевал: «г-г-го-р-цы Сссе-вер-но-го Каа-вкаа-за». Чичерин, круглый, с рыжеватой бородкой, глазастый, говорил о героичес­кой борьбе горцев за свободу, об исторической мис­сии Кавказа помочь всему порабощенному Востоку освободиться от ига английского империализма. «Это вы, сыны Кавказа, надежда Востока, будете маршировать в авангарде борьбы против империа­лизма», – закончил он свою речь под наше всеобщее ликование. В те годы советская дипломатия не ли­цемерила, как сейчас, это была открытая и честная дипломатия мировой революции – «идем на вы!» Поэтому Запад знал, кто и как идет, а Восток – по­чему и куда идет...

После я слышал доклады на международные те­мы Карла Радека, Анатолия Луначарского, Бухари­на, Серго Орджоникидзе, Ярославского, выступле­ние Троцкого (о котором я уже писал). Радека я не­сколько раз слушал в 1934-36 годах в Комакадемии на Волхонке. Слава о его остроумии, публицистичес­кой находчивости была обоснована, был он и непре­взойденным мастером политических афоризмов, хотя многие из «анекдотов Радека» сочинял не он, а другие от его имени. Владея всеми европейскими языками (правда, знатоки говорили, что ни одним из них он не владеет в совершенстве), вращаясь всю жизнь в гуще политических событий на европей­ском континенте, тесно связанный с вождями соци­ал-демократии Германии, Австро-Венгрии, Польши и России, целиком поставивший себя на службу Ле­нину во время войны и революции, Радек был гени­альным авантюристом в большой политике. Это он, закадычный друг и ученик Парвуса, доверенный и орудие Ленина, стоял за спиной Ганецкого, через ко­торого немецкая разведка в лице Парвуса финанси­ровала революцию Ленина. Поэтому Радек был единственным человеком после Ленина, знавшим не только всю подноготную подготовки Октябрьской революции, но и ее финансовой базы. Недаром на выборах в ЦК после революции по количеству голо­сов он шел вслед за Лениным, впереди Троцкого, Зиновьева, Каменева, Сталина... Партия, конечно, ничего не знала конкретно об истинной роли Радека, но она догадывалась, что если немецкое правитель­ство было финансистом, Парвус посредником, Ганецкий кассиром, то Радек был «главбухом» Ок­тябрьского переворота, над которым стоял только один Ленин. Никто из них не был настолько идио­том, чтобы давать расписки за немецкие миллионы (это главный и смехотворный аргумент западных либеральных историков против получения Лениным денег). Макиавеллист больше, чем Макиавелли, марксист больше, чем Маркс, Ленин принадлежал к тому типу людей, которых не вербуют, а которые вербуют. Поэтому не немецкая разведка его вербо­вала, а наоборот, он завербовал немецкое правитель­ство для финансирования большевистской револю­ции. Такая революция должна была подготовить во­енное поражение России. Здесь интересы кайзера и Ленина шли рука об руку.

Радек не был оратором для массы, он скорее был интеллектуальным информатором для политичес­кой элиты. Он говорил без бумаги, думаю, даже без заметок, но с глубоким знанием всех подробностей текущих событий в самых разных уголках мира. Один мой знакомый так выразил свое впечатление от выступления Радека: «Радек так искусно опери­рует земным шаром, как опытный футболист мя­чом». Радек был из числа тех ораторов, которые бьют на сенсацию и эффектность фразы, и бывал очень доволен, если за это его награждали оживлени­ем в зале, смехом или аплодисментами. Он не был стилист, как Троцкий, но был мастером броских оп­ределений и неожиданных исторических экскурсов. Но он был, как и Троцкий, рабом формы и пленни­ком собственного красноречия. Ленин однажды за­метил, что в писаниях Троцкого «много шума и блеска», но нет содержания. Точно так же от блестя­щих острот в речах Радека в памяти оставались толь­ко эти остроты, а не содержание речи.

Луначарский считался накануне Октябрьской ре­волюции вторым после Троцкого оратором. Ленин сам, оратор среднего класса, предпочитал, чтобы на больших митингах в Петрограде выступали Троцкий или Луначарский. Первый раз Луначарского я слы­шал летом 1930 г. в ИКП, второй раз в 1933 г., неза­долго до его смерти, на курсах марксизма при ЦК. Видимо, к старости его ораторский темперамент сдал, или он намеренно приспособился к обстановке и аудитории, но говорил он слишком академически, абстрактно, как бы философствуя вслух на ту же те­му международного положения.