Оккупация Чеченской Республики Ичкерия войсками Российской Федерации продолжается

 

Вход

МЕМУАРЫ Часть 28

Это была правда: партия дала мне возможность кончить ИКП, а чекисты не расстреливают до сих пор, хотя и имеют на это полное право. Но что это значит: я должен им доказать, что они во мне не ошибаются? Самое логичное предположение: они меня выпускают на волю и я на работе доказываю свою честность и лояльность. Но это простая чело­веческая логика, а мы уже знаем из предыдущего, что чекистская логика – логика «диалектическая» или, выражаясь проще, логика преступников. Я с первой же фразы Иванова понял, что готовится ка­кая-то новая подлость, в которой не меня будут обвинять, а я буду обвинять, чтобы «помочь пар­тии».

– Партии можно помогать не только на воле, но и будучи в вашем положении, – сказал Иванов, словно прочитав мою мысль. И сразу перешел к делу: – Вот вы упирались на допросах, утверждая, что ничего не знаете о существовании «Московского межнационального центра», между тем все его чле­ны дали показания на вас, что вы были активным членом центра и выполняли специальные функции связного между «Московским межнациональным центром» и буржуазно-националистическими цент­рами на Кавказе и в Туркестане. В вашем москов­ском деле лежат убийственные показания против вас матерых врагов народа Икрамова, Файзуллы Ходжаева, Рыскулова, Курбанова, Коркмасова, Буниатзаде, Эшбы, Таболова, Диманштейна, Калмыко­ва. Вам со всеми ими предстоит на днях очная став­ка (только потом я узнал, что с первыми двумя ни­как не могло быть очной ставки – они уже были расстреляны по делу Бухарина и Рыкова). Этим на­ционалистическим зубрам, – продолжал Иванов, – гарантирован смертный приговор, но эти отъявлен­ные негодяи хотят унести с собою в могилу многие тайны своих чудовищных преступлений или пере­кладывают их на других участников, как вы, попав­ших в их сеть по молодости и неопытности. Мне со­ветское правительство поручило заявить вам, что вы будете проходить по этому делу лишь как свиде­тель и после процесса будете освобождены, если вы на суде поможете разоблачить эту банду до конца. Вам дадут читать – доверительно – документы НКВД, из которых вы узнаете многие их показания. Вам надо только повторить и подтвердить то, что уже установлено предварительным следствием.

Все в этом духе. Я сразу вспомнил, как мой вто­рой следователь соблазнял меня ролью «нацменов­ского» Радека на процессе «Московского межнацио­нального центра». Я тогда думал, что следователь за­пугивает меня московским процессом, чтобы я со­гласился на роль провокатора в местном процессе. Теперь я убеждаюсь, что точно существует в планах НКВД СССР сценарий суда над «Московским межна­циональным центром» и мне там действительно на­значена роль «межнационального» Радека. До сих пор я знал, как себя вести, и свою защиту вел с точ­ки зрения честного, но оклеветанного коммуниста. Поэтому каждое мое заявление в ЦК и Прокурату­ру СССР начиналось с этого утверждения. С приня­тием «Аннибаловой клятвы» я решил отказаться от этой формулы, а на допросах повторять неизменное «не виновен». Та же клятва обязывала меня отве­чать следствию в отношении других формулой «не знаю». В данном случае от меня требовали больше­го: я должен был губить других, чтобы спасти свою шкуру. Мне предстояло доказать чекистам, что та­кой ценой я не способен спасать ее. Я предвидел новые муки, новые пытки, на этот раз уже у столич­ных мастеров инквизиции. В логове этих башибузуков, кажется, разговор тоже короткий: не подписы­ваться под ложью у них просто не полагается, кроме тех случаев, когда вы их перехитрили, испустив дух тут же на стойке или на очередной порке. Когда че­ловека пытают, он, пока в сознании, действительно жаждет смерти, но как зажили раны, он опять хочет жить, он опять стремится выиграть время, он опять верит в чудо спасения: Сталин смилостивится, Ста­лин умрет, Сталина убьют или, наконец, самого Ста­лина арестуют, а нас всех освободят, – сколько раз я слышал подобные разговоры в общей камере! Но одно пророчество арестантов все же сбылось: «Бу­дет война и она нас освободит». Увы, оно сбылось только не во всем: в каждом городе, к которому приближался фронт, арестованных эвакуировали в глубь страны, а кого не успевали эвакуировать – расстреливали.

Вернусь к Иванову. Будучи убеждены, что они из меня сделают члена «Московского межнациональ­ного центра», и в ожидании положенных наград, мои следователи, видимо, ложно информировали наркома Иванова о ходе моего следствия, а тот, в свою очередь, Москву. Все это начало выяснять­ся только теперь. Из-за того, что я не придал серь­езного значения сообщению моего следователя, что меня повезут в Москву, да и признаний на этот счет никаких не подписал, предложение Иванова ока­зать услугу партии на суде над националами в Моск­ве застало меня врасплох. Не потому, что у меня могли быть какие-либо колебания по существу предлагаемой мне роли, а только я не знал, как правдоподобно отвести это предложение, не задев честь мундира самого Иванова. У Терского хребта я воочию убедился, что Иванов бесконтрольно распо­ряжается жизнью каждого человека в этой респуб­лике. Быть готовым предпочесть смерть бесчестию совсем не означало намеренно рисковать головой, ибо человек не мифическая гидра: отрубят одну го­лову, другая не вырастет. Поэтому, не долго думая и стараясь избежать гнева Иванова, я намеренно со­врал:

– Гражданин нарком! Ни с одним из перечислен­ных вами людей я никогда в жизни не обменялся ни одним словом. Как же меня могут сделать свидете­лем против них?

Мой ответ был для Иванова совершенной неожи­данностью. Он грозно посмотрел на начальника сек­ретно-политического отдела Левака, Левак этот взгляд переадресовал моему следователю Кураксину, а Кураксин начал оправдываться, что я на допро­се показал, что эти лица числятся среди моих знако­мых по Москве.

– Почему же вы отказываетесь от этого вашего показания?

– Гражданин нарком! Следователь Кураксин по­требовал от меня составить список всех людей, ко­торых я когда-либо встречал или видел. Они и нахо­дятся в том списке, хотя я их только видел, но ни­когда с ними не разговаривал.

Только теперь я увидел чекиста Иванова в нату­ре: либо он забыл о моем присутствии, либо считал, что мне осталось недолго жить на земле и я не смогу никому рассказать о случившемся, – но в бешеном гневе он обрушился на своих сотрудников с самой отборной руганью:

– Вы срываете правительственное задание; вы – прохвосты, проститутки, вредители, саботажники...

Те стояли навытяжку, как истуканы, а я не без злорадства думал про себя: «Как хорошо знает че­кистский нарком своих сотрудников, прямо как са­мого себя».

К сожалению, мне не дали полюбоваться этой сценой до конца. Иванов, опомнившись, нажал кнопку, вошел охранник, которому он указал на меня. Меня увели. Но все то время, что меня вели по длинному коридору с его могильной ти­шиной, я все еще слышал, как Иванов бушевал.

Не было сомнения, что за все это перед Леваком и Кураксиным в ответе буду я. Новые пытки из лич­ной мести будут пострашнее всего того, что я видел и пережил. Приходили в голову новые черные ду­мы, как в те дни, когда, еще будучи на воле, я находился под партийным судом и каждый день ожидал ареста. Это были мысли о добровольном уходе из жизни. Тогда это было бы актом отчаяния и протестом против клеветников. Самоубийство в этих условиях было бы спасением чести. Однако те­перь я находился в иной ситуации: я сам должен был стать клеветником или умереть под пытками от рук вот этих палачей.

Когда однажды с поля битвы бежали в панике его солдаты, Фридрих Великий крикнул: «Эй, собаки, вы что, вечно хотите жить?» То были времена, когда опоганенные ныне понятия – честь, мораль, муже­ство, готовность к самопожертвованию – высоко ценились не только на полях сражений армий, но и в общежитии людей. Честь котировалась выше жизни. Клеветников вызывали на дуэль. Тираны редко по­являлись в таком мире, а если появлялись, то им было жутко. Большевики начали разрушение «ста­рого мира» с разрушения чести и морали. Бесчест­ные и аморальные люди – это и была та все уничто­жающая армия Сталина, которая, опираясь на дру­гую армию – обесчещенных и обезволенных кле­ветников и самоклеветников, – наводнила великую страну всеобщим потопом уму непостижимой ин­квизиции. Я видел и слышал, как под диктовку ру­пора Сталина – Вышинского – клеветники Зиновь­ев и Каменев открывали шлюзы этому потопу в трусливой надежде сохранить жизнь. Этих даже и не мучили. Тем не менее, они клеветали на других и на самих себя вместо того, чтобы честно умереть. Я уже упоминал, как Кураксин мне сказал, что Муралов выдержал пытки только семь дней, а потом подписывал все, что от него требовали. Кураксин бил в верную точку: мы, молодые коммунисты, слишком идеализировали наших большевистских идолов. Если уж и они подписывают, так нет ника­кого смысла сопротивляться. Уже говорилось, что люди подписывали ложные показания на себя и на других, предпочитая скорую смерть бесконечным мукам. Это понятно, хотя для революционера и не­простительно. Но было непонятно и преступно, ког­да в Москве на открытых судебных процессах, в присутствии иностранных дипломатов и корреспон­дентов, старые большевики подтверждали свою ложь перед всей страной и миром вместо того, что­бы крикнуть во все горло «не виновны!» и честно умереть. Не сделав этого, они стали и преступника­ми, и сопреступниками Сталина. Они помогли Ста­лину, как свидетели самого высокого ранга, с репу­тацией непосредственных учеников и соратников са­мого Ленина, организовать суперфашистский заго­вор против государства и кровавую инквизицию против народа. Сталин их мог расстрелять в любое время, втихомолку, без шума, без всяких процес­сов (на Западе писали еще до суда над Зиновьевым и Каменевым, что они уже расстреляны), да и сам Сталин сказал им, что их могут расстрелять без вся­кого суда, но важно, чтобы они разоблачали на от­крытом судебном процессе не столько себя, сколь­ко... Троцкого! Да, говорил Сталин, Кирова вы не убили, но нам важно, чтобы, в интересах «социализма и мировой революции», вы его еще раз убили по поручению Троцкого. Мы знаем, что вы никогда не были в дружбе с Бухариным, Рыковым и Томским, но нам важно, в интересах «социализма и мировой революции», чтобы вы признались, что, по поруче­нию Троцкого, вы вошли с ними в контакт. Мы хо­тим сохранить жизнь вам, старым большевикам, но хотим перед мировым пролетариатом и мировой прогрессивной общественностью разоблачить меж­дународного шпиона и агента Гестапо – Троцкого. Поймите, наконец, это и помогите партии больше­виков, которую вы сами же создавали.

Это почти дословное изложение аргументов Ста­лина на известном «собеседовании» членов Полит­бюро с Зиновьевым и Каменевым, по требованию последних. На этом «собеседовании» они хотели, чтобы Политбюро и Сталин подтвердили гарантию сохранения жизни, которую им дали Ягода и Ежов, если они выполнят на суде требования партии, то есть Сталина. Они требования выполнили. Их разоб­лачения внутри и вне страны произвели впечатление потрясающей силы. Сталин их через сутки расстре­лял и приступил к подготовке новых процессов и кровавой чистки во всех органах государства и во всех слоях народа. Ведь история могла бы пойти по-другому, если бы на этом открытом первом мос­ковском процессе основатели и лидеры большевиз­ма Зиновьев и Каменев заявили в один голос:

– Сталин, убивайте нас, но пусть знает мир: мы невиновны!

Когда я начинал обо всем этом думать накануне предстоящих мне новых пыток, я проклинал за судьбу миллионов и за свою личную судьбу не Ста­лина, а Зиновьева. Я с самого начала ареста часто размышлял о самоубийстве, но возможности покон­чить с собой в тюремных условиях, да еще в одиноч­ке, были очень ограничены. Я знал случаи, когда за­ключенные вешались на решетке, свивая что-то вро­де «веревки» из собственного белья и простынь, но эта процедура требовала смекалки, изобретатель­ности и какого-нибудь простейшего инструмента, чего у меня не было. У меня была другая мысль и даже некоторая подготовка к ее осуществлению: выдумывая различные болезни, главным образом головные боли и бессонницу, я накопил, на мой взгляд, вполне достаточное количество таблеток, чтобы ими можно было отравиться. Проглотить эти таблетки и запить их кружкой густого настоя махорки, – таков был мой замысел. В мрачных ду­мах об этом, далеко за полночь, не приняв никако­го решения, я незаметно заснул и всю ночь мне сни­лось то кладбище с массовыми похоронами, то бу­шующий Иванов, то Левак с Кураксиным – виде­ния явно зловещие, по тюремному «соннику», и еще более ужасные наяву. На второй день после «свидания» с Ивановым, часов в восемь утра, на­чальник спецкорпуса открыл мою камеру и сказал: «Собирайтесь с вещами».

Что это могло означать? Если вызывали «с веща­ми» ночью между двумя и четырьмя часами, то это почти всегда означало, что вы осуждены «тройкой» и вас ведут на расстрел. Если же вас вызывают днем с вещами, то тут возможны были варианты: вас от­правляют в концлагерь, вас переводят в другую ка­меру, вас освобождают. Поскольку последний ва­риант отпадал, то я подумал, что меня переводят в другую камеру или во внутреннюю тюрьму. Меня повезли, однако, в «черном вороне», наглухо закрытом и без соседей. Я не мог сориентироваться, ку­да же меня везут, но внутреннюю тюрьму, по мо­им расчетам, мы давно проехали. И оказался прав: меня высадили на вокзале и повели в кабинет на­чальника железнодорожной охраны. Там сидели, ожидая меня, два чекиста. Меня сдали одному из них под расписку. Человек средних лет, здоровяк, с тупым взглядом и нервными движениями – мой новый повелитель производил отталкивающее впе­чатление. Его помощник – молодой чекист, по те­лосложению под стать своему шефу, но с лицом добродушным и интеллигентным, показался мне че­ловеком незлобным. Шеф, по-военному коротко, объяснил мне цель нашего путешествия, о которой, впрочем, я уже догадался. Мы едем в Москву. Вну­шительно растолковал мне, как себя вести и что меня ожидает при нарушении его приказа. Вести себя надо, будто я не арестант, а свободный чело­век. Вступать в разговоры с кондукторами, офи­циантами, пассажирами нельзя. На возможные вопросы со стороны надо отвечать односложно: «да», «нет», «не знаю» – или вообще не отвечать, например, если спросят, куда и откуда едете. Поль­зуясь туалетом, дверь надо оставлять полуоткры­той. Теперь запомните: при первой же вашей по­пытке самовольно выйти из купе или из вагона-ресторана вы будете тут же застрелены.

Обязанности эти показались мне пустяковыми, а требование, чтобы я чувствовал себя хотя бы три дня свободным человеком, и намек на то, что в эти три дня меня, живущего на полуголодном тюрем­ном пайке, будут кормить в ресторане, отвлекли меня от тяжких размышлений о предстоящем в Москве.

Через час мы сидели в пассажирском поезде «Баку – Москва» в спальном вагоне, в отдельном купе. В яркий солнечный день хорошо виднелись вершины величественных кавказских гор, кото­рые, быть может, я видел в последний раз. Как я много дал бы, чтобы жить в этих горах, как жили деды и прадеды, свободным человеком, пасти скот по их долинам и умереть естественной смертью в собственной постели. Нас, горцев Кавказа, назы­вали «детьми природы» еще в то время, когда Жан Жак Руссо призывал человечество назад, к «естественному состоянию». Мы жили свободно и сытно на маленьком острове «патриархально-ро­довой демократии», когда, по словам того же Руссо, в западном мире трубадуры цивилизации покрывали «гирляндами цветов железные цепи, которыми опутаны люди». Эта цивилизация до­шла и до наших гор. По образному выражению Ленина, русский царизм и капитализм «переря­дили гордого горца из его поэтического националь­ного костюма в костюм европейского лакея». Но Ленину надо было бы добавить: а мы его разде­ли догола и надели на него такие тяжелые цепи, ка­кие и не снились Руссо.

Погруженный в эти думы, я и не заметил, что подъехали к Минеральным Водам. На этой узло­вой станции всегда процветает традиционный при­вокзальный базар, куда казачки из ближних ста­ниц привозят аппетитных жареных кур, замеча­тельные вина, редиску, малосольные огурцы, пи­роги, крынки со сметаной, – все это домашнее, и такое вкусное, что редкий пассажир не выскаки­вает здесь из поезда, чтобы купить что-нибудь. Так и помощник моего шефа притащил две курицы, две бутылки вина и еще всякую всячину. Аппетит у них был волчий. Особенным аппетитом, как Собакевич у Гоголя, отличался шеф, который не только съел большущую курицу, но и обгрыз, обсосал до последней косточки, запивая вином из горлышка бутылки.

Мои охранники отобедали, допили вино и начали играть в подкидного дурака. Им теперь никакой ва­гон-ресторан не нужен, да и упоминание шефа о ва­гоне-ресторане я, вероятно, неправильно понял. Мо­жет быть, он не сказал: «... когда мы пойдем в ва­гон-ресторан», – а сказал: «... когда мы пойдем че­рез ресторан»... Как бы там ни было, я решил по­кончить с остатком моего пайка – нам давали в день пятьсот граммов хлеба, у меня было еще грам­мов триста. Я попросил у шефа разрешения встать и взять его из сумки, он кивнул головой, не отры­ваясь от игры. Я тоже «отобедал». Уже стемнело, и мы были за Ростовом, когда мой шеф приказал «пойдем»: он впереди, я за ним и за мной его по­мощник. Мы гуськом двинулись, переходя из од­ного вагона в другой, и действительно очутились, наконец, в ресторане. Внимательно изучив меню, шеф придвинул его ко мне и сказал: «Выбирайте се­бе ужин».

Меню было довольно разнообразным, были и изысканные блюда, но я выбрал знакомое и сытное: котлеты, стакан молока и на десерт мороженое. Че­кисты заказали себе острые закуски и большой гра­фин водки. На третьем графине они явно начали пья­неть, а когда российский человек пьяный, то он или по морде бьет, или в морду целует... эти же, слава Богу, вопреки своей профессии, по морде не били, а наоборот, начали со мною панибратствовать, настойчиво предлагая с ними выпить. Я попросил вместо водки разрешить мне заказать еще один ужин.

– Да закажи себе хоть всю кухню, но выпей ста­кан водки, я это приказываю, – сказал, заикаясь почти на каждом слове, мой шеф. Так как между лобзанием и мордобоем дистанция не очень велика, пришлось подчиниться. Водка сразу ударила в голо­ву. Если бы не второй ужин, меня с моим ослаблен­ным организмом, вероятно, сильно развезло бы. Уже было довольно поздно, люди начали расходить­ся по своим вагонам, помощник моего шефа, поло­жив голову на стол, храпел во всю ивановскую, ско­ро его примеру последовал и сам шеф. Подошел официант со счетом. Я указал на шефа, он его толк­нул, шеф упал со стула, но не проснулся. Тогда я указал на его помощника, помощник не падал, да­же поднял голову и осовелым взглядом бормотал какие-то непонятные слова. «Великий комбинатор» Остап Бендер любил повторять: командую парадом я, в случае моей гибели командование переходит к моему помощнику – «бывшему дворянину, ныне трудящемуся Востока». Такого приказа шеф не от­давал, но поскольку оба шефа вышли из строя, ко­мандование парадом само собой перешло ко мне: «бывшему трудящемуся Востока», ныне «врагу на­рода». Я объяснил официанту и заведующему ваго­ном-рестораном, что у меня нет денег платить, я их гость, но они очень важные люди. Мы находимся в таком-то вагоне и купе, едем в Москву. Я прошу по­мочь мне довести их до нашего купе. Утром счет бу­дет оплачен с хорошими чаевыми. Однако бывалый, видно, «зав», здоровенный дядя с повадками боксе­ра, оказывается, умел быстро приводит в чувство своих пьяных гостей – он бесцеремонно начал «об­рабатывать» моего шефа, пока, взявши его за во­ротник, не поставил на ноги, да еще прочел нраво­учение:

– Ты здесь не в гостях у тещи, плати деньги и вы­валивайся!

Шеф молча оплатил счет, тем временем «зав» раз­будил и его помощника. Шатаясь, падая и поднима­ясь, мой «парад», в котором я уже был не «коман­диром», а «поводырем», еле добрел до нашего купе. Не раздеваясь, они бросились спать на нижние полки и сразу заснули. Я вышел из купе, долго стоял в проходе у открытого окна, дыша свежим воздухом. Весь вагон спал, спал и мой НКВД, платформы встречных вокзалов были безлюдны, небо обволок­ли мрачные грозовые тучи, – такой же мрак был и у меня на душе. Ностальгия по воле невыносимо тяжка, когда вы эту волю так близко чувствуете, как чувствовал ее я. Ведь я мог забрать оружие, деньги и документы моих охранников и на ближай­шей станции покинуть поезд.

То-то, – скажет читатель, – почему же вы, еще вчера думавший о самоубийстве, не решились на это? Вопрос законный, но человеку свойственно цепляться до последнего вздоха за жизнь в надежде, что произойдет чудо. Да и куда бежать? Я не вор, не грабитель, не бандит, которые сразу найдут своих на воле; я даже не революционер, который мог бы присоединиться к своему подполью, ибо такого под­полья нет; я, наконец, не в царской России, из кото­рой можно было не только бежать, но и свободно уехать за границу, – я в России советской, то есть в необъятной «тюрьме трудящихся», где можно бе­жать только из одного угла в другой угол, из преисподней в чистилище, из чистилища обратно в преис­поднюю, если ты не имел счастья отдать Богу душу в этом вечном круговороте.

Я долго-долго стоял у окна, и потом подумал – неровен час, шеф вдруг проснется, злой и полупья­ный, застрелит меня за нарушение его приказа и за­одно избавится от лишнего свидетеля, видевшего, как он сам нарушил устав своего учреждения. Я зашел в купе, полез на верхнюю полку и сразу за­снул. Когда я проснулся довольно поздно, моя охра­на была при исполнении своих обязанностей: чекис­ты, как ни в чем не бывало, дули вино и играли в подкидного дурака. Я попросился в туалет. Не под­нимая головы, шеф велел помощнику повести меня, а сам, вопреки правилу, остался сидеть. Помощник повел меня и сказал, что я могу закрыть туалет изнутри. Ослабление моего арестантского режима сопровождалось усилением моего кормления. Прав­да, в ресторане на второй день мы не показались, но на обед, на большой остановке, помощник прита­щил на этот раз три курицы, соленые огурцы, боль­шую буханку белого хлеба, вино, лимонад. Мне вру­чили целую курицу, завернутую в газету, ломоть хлеба и лимонад. Я знал, что все это вознаграждение за «пережитки» «пролетарской сознательности» у «врага народа». Они, безусловно, ничего не помни­ли: как добрались до купе и как себя вели в ресто­ране. Они намеренно не спрашивали меня, а я нашел за лучшее промолчать об этом. Я съел курицу, вы­пил лимонад и обратился к шефу с вопросом, мож­но ли просмотреть газету, в которую была завернута курица. Шеф не отозвался, что могло означать: