Это была правда: партия дала мне возможность кончить ИКП, а чекисты не расстреливают до сих пор, хотя и имеют на это полное право. Но что это значит: я должен им доказать, что они во мне не ошибаются? Самое логичное предположение: они меня выпускают на волю и я на работе доказываю свою честность и лояльность. Но это простая человеческая логика, а мы уже знаем из предыдущего, что чекистская логика – логика «диалектическая» или, выражаясь проще, логика преступников. Я с первой же фразы Иванова понял, что готовится какая-то новая подлость, в которой не меня будут обвинять, а я буду обвинять, чтобы «помочь партии».
– Партии можно помогать не только на воле, но и будучи в вашем положении, – сказал Иванов, словно прочитав мою мысль. И сразу перешел к делу: – Вот вы упирались на допросах, утверждая, что ничего не знаете о существовании «Московского межнационального центра», между тем все его члены дали показания на вас, что вы были активным членом центра и выполняли специальные функции связного между «Московским межнациональным центром» и буржуазно-националистическими центрами на Кавказе и в Туркестане. В вашем московском деле лежат убийственные показания против вас матерых врагов народа Икрамова, Файзуллы Ходжаева, Рыскулова, Курбанова, Коркмасова, Буниатзаде, Эшбы, Таболова, Диманштейна, Калмыкова. Вам со всеми ими предстоит на днях очная ставка (только потом я узнал, что с первыми двумя никак не могло быть очной ставки – они уже были расстреляны по делу Бухарина и Рыкова). Этим националистическим зубрам, – продолжал Иванов, – гарантирован смертный приговор, но эти отъявленные негодяи хотят унести с собою в могилу многие тайны своих чудовищных преступлений или перекладывают их на других участников, как вы, попавших в их сеть по молодости и неопытности. Мне советское правительство поручило заявить вам, что вы будете проходить по этому делу лишь как свидетель и после процесса будете освобождены, если вы на суде поможете разоблачить эту банду до конца. Вам дадут читать – доверительно – документы НКВД, из которых вы узнаете многие их показания. Вам надо только повторить и подтвердить то, что уже установлено предварительным следствием.
Все в этом духе. Я сразу вспомнил, как мой второй следователь соблазнял меня ролью «нацменовского» Радека на процессе «Московского межнационального центра». Я тогда думал, что следователь запугивает меня московским процессом, чтобы я согласился на роль провокатора в местном процессе. Теперь я убеждаюсь, что точно существует в планах НКВД СССР сценарий суда над «Московским межнациональным центром» и мне там действительно назначена роль «межнационального» Радека. До сих пор я знал, как себя вести, и свою защиту вел с точки зрения честного, но оклеветанного коммуниста. Поэтому каждое мое заявление в ЦК и Прокуратуру СССР начиналось с этого утверждения. С принятием «Аннибаловой клятвы» я решил отказаться от этой формулы, а на допросах повторять неизменное «не виновен». Та же клятва обязывала меня отвечать следствию в отношении других формулой «не знаю». В данном случае от меня требовали большего: я должен был губить других, чтобы спасти свою шкуру. Мне предстояло доказать чекистам, что такой ценой я не способен спасать ее. Я предвидел новые муки, новые пытки, на этот раз уже у столичных мастеров инквизиции. В логове этих башибузуков, кажется, разговор тоже короткий: не подписываться под ложью у них просто не полагается, кроме тех случаев, когда вы их перехитрили, испустив дух тут же на стойке или на очередной порке. Когда человека пытают, он, пока в сознании, действительно жаждет смерти, но как зажили раны, он опять хочет жить, он опять стремится выиграть время, он опять верит в чудо спасения: Сталин смилостивится, Сталин умрет, Сталина убьют или, наконец, самого Сталина арестуют, а нас всех освободят, – сколько раз я слышал подобные разговоры в общей камере! Но одно пророчество арестантов все же сбылось: «Будет война и она нас освободит». Увы, оно сбылось только не во всем: в каждом городе, к которому приближался фронт, арестованных эвакуировали в глубь страны, а кого не успевали эвакуировать – расстреливали.
Вернусь к Иванову. Будучи убеждены, что они из меня сделают члена «Московского межнационального центра», и в ожидании положенных наград, мои следователи, видимо, ложно информировали наркома Иванова о ходе моего следствия, а тот, в свою очередь, Москву. Все это начало выясняться только теперь. Из-за того, что я не придал серьезного значения сообщению моего следователя, что меня повезут в Москву, да и признаний на этот счет никаких не подписал, предложение Иванова оказать услугу партии на суде над националами в Москве застало меня врасплох. Не потому, что у меня могли быть какие-либо колебания по существу предлагаемой мне роли, а только я не знал, как правдоподобно отвести это предложение, не задев честь мундира самого Иванова. У Терского хребта я воочию убедился, что Иванов бесконтрольно распоряжается жизнью каждого человека в этой республике. Быть готовым предпочесть смерть бесчестию совсем не означало намеренно рисковать головой, ибо человек не мифическая гидра: отрубят одну голову, другая не вырастет. Поэтому, не долго думая и стараясь избежать гнева Иванова, я намеренно соврал:
– Гражданин нарком! Ни с одним из перечисленных вами людей я никогда в жизни не обменялся ни одним словом. Как же меня могут сделать свидетелем против них?
Мой ответ был для Иванова совершенной неожиданностью. Он грозно посмотрел на начальника секретно-политического отдела Левака, Левак этот взгляд переадресовал моему следователю Кураксину, а Кураксин начал оправдываться, что я на допросе показал, что эти лица числятся среди моих знакомых по Москве.
– Почему же вы отказываетесь от этого вашего показания?
– Гражданин нарком! Следователь Кураксин потребовал от меня составить список всех людей, которых я когда-либо встречал или видел. Они и находятся в том списке, хотя я их только видел, но никогда с ними не разговаривал.
Только теперь я увидел чекиста Иванова в натуре: либо он забыл о моем присутствии, либо считал, что мне осталось недолго жить на земле и я не смогу никому рассказать о случившемся, – но в бешеном гневе он обрушился на своих сотрудников с самой отборной руганью:
– Вы срываете правительственное задание; вы – прохвосты, проститутки, вредители, саботажники...
Те стояли навытяжку, как истуканы, а я не без злорадства думал про себя: «Как хорошо знает чекистский нарком своих сотрудников, прямо как самого себя».
К сожалению, мне не дали полюбоваться этой сценой до конца. Иванов, опомнившись, нажал кнопку, вошел охранник, которому он указал на меня. Меня увели. Но все то время, что меня вели по длинному коридору с его могильной тишиной, я все еще слышал, как Иванов бушевал.
Не было сомнения, что за все это перед Леваком и Кураксиным в ответе буду я. Новые пытки из личной мести будут пострашнее всего того, что я видел и пережил. Приходили в голову новые черные думы, как в те дни, когда, еще будучи на воле, я находился под партийным судом и каждый день ожидал ареста. Это были мысли о добровольном уходе из жизни. Тогда это было бы актом отчаяния и протестом против клеветников. Самоубийство в этих условиях было бы спасением чести. Однако теперь я находился в иной ситуации: я сам должен был стать клеветником или умереть под пытками от рук вот этих палачей.
Когда однажды с поля битвы бежали в панике его солдаты, Фридрих Великий крикнул: «Эй, собаки, вы что, вечно хотите жить?» То были времена, когда опоганенные ныне понятия – честь, мораль, мужество, готовность к самопожертвованию – высоко ценились не только на полях сражений армий, но и в общежитии людей. Честь котировалась выше жизни. Клеветников вызывали на дуэль. Тираны редко появлялись в таком мире, а если появлялись, то им было жутко. Большевики начали разрушение «старого мира» с разрушения чести и морали. Бесчестные и аморальные люди – это и была та все уничтожающая армия Сталина, которая, опираясь на другую армию – обесчещенных и обезволенных клеветников и самоклеветников, – наводнила великую страну всеобщим потопом уму непостижимой инквизиции. Я видел и слышал, как под диктовку рупора Сталина – Вышинского – клеветники Зиновьев и Каменев открывали шлюзы этому потопу в трусливой надежде сохранить жизнь. Этих даже и не мучили. Тем не менее, они клеветали на других и на самих себя вместо того, чтобы честно умереть. Я уже упоминал, как Кураксин мне сказал, что Муралов выдержал пытки только семь дней, а потом подписывал все, что от него требовали. Кураксин бил в верную точку: мы, молодые коммунисты, слишком идеализировали наших большевистских идолов. Если уж и они подписывают, так нет никакого смысла сопротивляться. Уже говорилось, что люди подписывали ложные показания на себя и на других, предпочитая скорую смерть бесконечным мукам. Это понятно, хотя для революционера и непростительно. Но было непонятно и преступно, когда в Москве на открытых судебных процессах, в присутствии иностранных дипломатов и корреспондентов, старые большевики подтверждали свою ложь перед всей страной и миром вместо того, чтобы крикнуть во все горло «не виновны!» и честно умереть. Не сделав этого, они стали и преступниками, и сопреступниками Сталина. Они помогли Сталину, как свидетели самого высокого ранга, с репутацией непосредственных учеников и соратников самого Ленина, организовать суперфашистский заговор против государства и кровавую инквизицию против народа. Сталин их мог расстрелять в любое время, втихомолку, без шума, без всяких процессов (на Западе писали еще до суда над Зиновьевым и Каменевым, что они уже расстреляны), да и сам Сталин сказал им, что их могут расстрелять без всякого суда, но важно, чтобы они разоблачали на открытом судебном процессе не столько себя, сколько... Троцкого! Да, говорил Сталин, Кирова вы не убили, но нам важно, чтобы, в интересах «социализма и мировой революции», вы его еще раз убили по поручению Троцкого. Мы знаем, что вы никогда не были в дружбе с Бухариным, Рыковым и Томским, но нам важно, в интересах «социализма и мировой революции», чтобы вы признались, что, по поручению Троцкого, вы вошли с ними в контакт. Мы хотим сохранить жизнь вам, старым большевикам, но хотим перед мировым пролетариатом и мировой прогрессивной общественностью разоблачить международного шпиона и агента Гестапо – Троцкого. Поймите, наконец, это и помогите партии большевиков, которую вы сами же создавали.
Это почти дословное изложение аргументов Сталина на известном «собеседовании» членов Политбюро с Зиновьевым и Каменевым, по требованию последних. На этом «собеседовании» они хотели, чтобы Политбюро и Сталин подтвердили гарантию сохранения жизни, которую им дали Ягода и Ежов, если они выполнят на суде требования партии, то есть Сталина. Они требования выполнили. Их разоблачения внутри и вне страны произвели впечатление потрясающей силы. Сталин их через сутки расстрелял и приступил к подготовке новых процессов и кровавой чистки во всех органах государства и во всех слоях народа. Ведь история могла бы пойти по-другому, если бы на этом открытом первом московском процессе основатели и лидеры большевизма Зиновьев и Каменев заявили в один голос:
– Сталин, убивайте нас, но пусть знает мир: мы невиновны!
Когда я начинал обо всем этом думать накануне предстоящих мне новых пыток, я проклинал за судьбу миллионов и за свою личную судьбу не Сталина, а Зиновьева. Я с самого начала ареста часто размышлял о самоубийстве, но возможности покончить с собой в тюремных условиях, да еще в одиночке, были очень ограничены. Я знал случаи, когда заключенные вешались на решетке, свивая что-то вроде «веревки» из собственного белья и простынь, но эта процедура требовала смекалки, изобретательности и какого-нибудь простейшего инструмента, чего у меня не было. У меня была другая мысль и даже некоторая подготовка к ее осуществлению: выдумывая различные болезни, главным образом головные боли и бессонницу, я накопил, на мой взгляд, вполне достаточное количество таблеток, чтобы ими можно было отравиться. Проглотить эти таблетки и запить их кружкой густого настоя махорки, – таков был мой замысел. В мрачных думах об этом, далеко за полночь, не приняв никакого решения, я незаметно заснул и всю ночь мне снилось то кладбище с массовыми похоронами, то бушующий Иванов, то Левак с Кураксиным – видения явно зловещие, по тюремному «соннику», и еще более ужасные наяву. На второй день после «свидания» с Ивановым, часов в восемь утра, начальник спецкорпуса открыл мою камеру и сказал: «Собирайтесь с вещами».
Что это могло означать? Если вызывали «с вещами» ночью между двумя и четырьмя часами, то это почти всегда означало, что вы осуждены «тройкой» и вас ведут на расстрел. Если же вас вызывают днем с вещами, то тут возможны были варианты: вас отправляют в концлагерь, вас переводят в другую камеру, вас освобождают. Поскольку последний вариант отпадал, то я подумал, что меня переводят в другую камеру или во внутреннюю тюрьму. Меня повезли, однако, в «черном вороне», наглухо закрытом и без соседей. Я не мог сориентироваться, куда же меня везут, но внутреннюю тюрьму, по моим расчетам, мы давно проехали. И оказался прав: меня высадили на вокзале и повели в кабинет начальника железнодорожной охраны. Там сидели, ожидая меня, два чекиста. Меня сдали одному из них под расписку. Человек средних лет, здоровяк, с тупым взглядом и нервными движениями – мой новый повелитель производил отталкивающее впечатление. Его помощник – молодой чекист, по телосложению под стать своему шефу, но с лицом добродушным и интеллигентным, показался мне человеком незлобным. Шеф, по-военному коротко, объяснил мне цель нашего путешествия, о которой, впрочем, я уже догадался. Мы едем в Москву. Внушительно растолковал мне, как себя вести и что меня ожидает при нарушении его приказа. Вести себя надо, будто я не арестант, а свободный человек. Вступать в разговоры с кондукторами, официантами, пассажирами нельзя. На возможные вопросы со стороны надо отвечать односложно: «да», «нет», «не знаю» – или вообще не отвечать, например, если спросят, куда и откуда едете. Пользуясь туалетом, дверь надо оставлять полуоткрытой. Теперь запомните: при первой же вашей попытке самовольно выйти из купе или из вагона-ресторана вы будете тут же застрелены.
Обязанности эти показались мне пустяковыми, а требование, чтобы я чувствовал себя хотя бы три дня свободным человеком, и намек на то, что в эти три дня меня, живущего на полуголодном тюремном пайке, будут кормить в ресторане, отвлекли меня от тяжких размышлений о предстоящем в Москве.
Через час мы сидели в пассажирском поезде «Баку – Москва» в спальном вагоне, в отдельном купе. В яркий солнечный день хорошо виднелись вершины величественных кавказских гор, которые, быть может, я видел в последний раз. Как я много дал бы, чтобы жить в этих горах, как жили деды и прадеды, свободным человеком, пасти скот по их долинам и умереть естественной смертью в собственной постели. Нас, горцев Кавказа, называли «детьми природы» еще в то время, когда Жан Жак Руссо призывал человечество назад, к «естественному состоянию». Мы жили свободно и сытно на маленьком острове «патриархально-родовой демократии», когда, по словам того же Руссо, в западном мире трубадуры цивилизации покрывали «гирляндами цветов железные цепи, которыми опутаны люди». Эта цивилизация дошла и до наших гор. По образному выражению Ленина, русский царизм и капитализм «перерядили гордого горца из его поэтического национального костюма в костюм европейского лакея». Но Ленину надо было бы добавить: а мы его раздели догола и надели на него такие тяжелые цепи, какие и не снились Руссо.
Погруженный в эти думы, я и не заметил, что подъехали к Минеральным Водам. На этой узловой станции всегда процветает традиционный привокзальный базар, куда казачки из ближних станиц привозят аппетитных жареных кур, замечательные вина, редиску, малосольные огурцы, пироги, крынки со сметаной, – все это домашнее, и такое вкусное, что редкий пассажир не выскакивает здесь из поезда, чтобы купить что-нибудь. Так и помощник моего шефа притащил две курицы, две бутылки вина и еще всякую всячину. Аппетит у них был волчий. Особенным аппетитом, как Собакевич у Гоголя, отличался шеф, который не только съел большущую курицу, но и обгрыз, обсосал до последней косточки, запивая вином из горлышка бутылки.
Мои охранники отобедали, допили вино и начали играть в подкидного дурака. Им теперь никакой вагон-ресторан не нужен, да и упоминание шефа о вагоне-ресторане я, вероятно, неправильно понял. Может быть, он не сказал: «... когда мы пойдем в вагон-ресторан», – а сказал: «... когда мы пойдем через ресторан»... Как бы там ни было, я решил покончить с остатком моего пайка – нам давали в день пятьсот граммов хлеба, у меня было еще граммов триста. Я попросил у шефа разрешения встать и взять его из сумки, он кивнул головой, не отрываясь от игры. Я тоже «отобедал». Уже стемнело, и мы были за Ростовом, когда мой шеф приказал «пойдем»: он впереди, я за ним и за мной его помощник. Мы гуськом двинулись, переходя из одного вагона в другой, и действительно очутились, наконец, в ресторане. Внимательно изучив меню, шеф придвинул его ко мне и сказал: «Выбирайте себе ужин».
Меню было довольно разнообразным, были и изысканные блюда, но я выбрал знакомое и сытное: котлеты, стакан молока и на десерт мороженое. Чекисты заказали себе острые закуски и большой графин водки. На третьем графине они явно начали пьянеть, а когда российский человек пьяный, то он или по морде бьет, или в морду целует... эти же, слава Богу, вопреки своей профессии, по морде не били, а наоборот, начали со мною панибратствовать, настойчиво предлагая с ними выпить. Я попросил вместо водки разрешить мне заказать еще один ужин.
– Да закажи себе хоть всю кухню, но выпей стакан водки, я это приказываю, – сказал, заикаясь почти на каждом слове, мой шеф. Так как между лобзанием и мордобоем дистанция не очень велика, пришлось подчиниться. Водка сразу ударила в голову. Если бы не второй ужин, меня с моим ослабленным организмом, вероятно, сильно развезло бы. Уже было довольно поздно, люди начали расходиться по своим вагонам, помощник моего шефа, положив голову на стол, храпел во всю ивановскую, скоро его примеру последовал и сам шеф. Подошел официант со счетом. Я указал на шефа, он его толкнул, шеф упал со стула, но не проснулся. Тогда я указал на его помощника, помощник не падал, даже поднял голову и осовелым взглядом бормотал какие-то непонятные слова. «Великий комбинатор» Остап Бендер любил повторять: командую парадом я, в случае моей гибели командование переходит к моему помощнику – «бывшему дворянину, ныне трудящемуся Востока». Такого приказа шеф не отдавал, но поскольку оба шефа вышли из строя, командование парадом само собой перешло ко мне: «бывшему трудящемуся Востока», ныне «врагу народа». Я объяснил официанту и заведующему вагоном-рестораном, что у меня нет денег платить, я их гость, но они очень важные люди. Мы находимся в таком-то вагоне и купе, едем в Москву. Я прошу помочь мне довести их до нашего купе. Утром счет будет оплачен с хорошими чаевыми. Однако бывалый, видно, «зав», здоровенный дядя с повадками боксера, оказывается, умел быстро приводит в чувство своих пьяных гостей – он бесцеремонно начал «обрабатывать» моего шефа, пока, взявши его за воротник, не поставил на ноги, да еще прочел нравоучение:
– Ты здесь не в гостях у тещи, плати деньги и вываливайся!
Шеф молча оплатил счет, тем временем «зав» разбудил и его помощника. Шатаясь, падая и поднимаясь, мой «парад», в котором я уже был не «командиром», а «поводырем», еле добрел до нашего купе. Не раздеваясь, они бросились спать на нижние полки и сразу заснули. Я вышел из купе, долго стоял в проходе у открытого окна, дыша свежим воздухом. Весь вагон спал, спал и мой НКВД, платформы встречных вокзалов были безлюдны, небо обволокли мрачные грозовые тучи, – такой же мрак был и у меня на душе. Ностальгия по воле невыносимо тяжка, когда вы эту волю так близко чувствуете, как чувствовал ее я. Ведь я мог забрать оружие, деньги и документы моих охранников и на ближайшей станции покинуть поезд.
То-то, – скажет читатель, – почему же вы, еще вчера думавший о самоубийстве, не решились на это? Вопрос законный, но человеку свойственно цепляться до последнего вздоха за жизнь в надежде, что произойдет чудо. Да и куда бежать? Я не вор, не грабитель, не бандит, которые сразу найдут своих на воле; я даже не революционер, который мог бы присоединиться к своему подполью, ибо такого подполья нет; я, наконец, не в царской России, из которой можно было не только бежать, но и свободно уехать за границу, – я в России советской, то есть в необъятной «тюрьме трудящихся», где можно бежать только из одного угла в другой угол, из преисподней в чистилище, из чистилища обратно в преисподнюю, если ты не имел счастья отдать Богу душу в этом вечном круговороте.
Я долго-долго стоял у окна, и потом подумал – неровен час, шеф вдруг проснется, злой и полупьяный, застрелит меня за нарушение его приказа и заодно избавится от лишнего свидетеля, видевшего, как он сам нарушил устав своего учреждения. Я зашел в купе, полез на верхнюю полку и сразу заснул. Когда я проснулся довольно поздно, моя охрана была при исполнении своих обязанностей: чекисты, как ни в чем не бывало, дули вино и играли в подкидного дурака. Я попросился в туалет. Не поднимая головы, шеф велел помощнику повести меня, а сам, вопреки правилу, остался сидеть. Помощник повел меня и сказал, что я могу закрыть туалет изнутри. Ослабление моего арестантского режима сопровождалось усилением моего кормления. Правда, в ресторане на второй день мы не показались, но на обед, на большой остановке, помощник притащил на этот раз три курицы, соленые огурцы, большую буханку белого хлеба, вино, лимонад. Мне вручили целую курицу, завернутую в газету, ломоть хлеба и лимонад. Я знал, что все это вознаграждение за «пережитки» «пролетарской сознательности» у «врага народа». Они, безусловно, ничего не помнили: как добрались до купе и как себя вели в ресторане. Они намеренно не спрашивали меня, а я нашел за лучшее промолчать об этом. Я съел курицу, выпил лимонад и обратился к шефу с вопросом, можно ли просмотреть газету, в которую была завернута курица. Шеф не отозвался, что могло означать: