«Читай, мол, но я этого не видел», – тем более, что помощник подвинул ко мне и свои газеты, которых они, собственно, не читали. Они действительно ничего не видели, ибо я полез к себе на верхнюю полку и преспокойно начал читать газеты, я их в руках не держал уже больше года.
Газеты были – «Правда», «Комсомольская правда» и какая-то еще местная «Правда». Я узнал, что в Испании Франко пришел к власти, – интересно, какова судьба мужественной Пассионарии («Лучше умереть стоя, чем жить на коленях»)? Гитлер присоединил Австрию к Германии, в Мюнхене произошла встреча между Гитлером, Муссолини, Даладье и Чемберленом, на которой решено оторвать от Чехословакии Судетскую область и передать ее Гитлеру. В Европе командует Германия, в Азии – Япония, а Сталин устроил кровавое побоище над собственным народом. Газеты полны разоблачениями «врагов народа»: оказывается, был новый процесс в Москве – расстреляны Бухарин, Рыков, даже Ягода. Расстреляно все бюро ЦК комсомола во главе с Косаревым. Чистке конца не видно. Газетные шапки прямо-таки каннибальские: «Беспощадно бить по ротозеям – пособникам вражеских разведок», «Вырвать с корнем охвостье контрреволюции», «К стенке врагов народа – лазутчиков фашизма», «Бешеным собакам империализма – собачья смерть», а когда читаешь соответствующие корреспонденции, то, конечно, выясняется, что все они до единого старые большевики, которые делали революцию, выиграли гражданскую войну, двадцать лет строили вместе со Сталиным «социализм в одной стране».
Где же тут логика? Логика здесь есть только в том случае, если Ленин и Зиновьев были немецкими агентами, а их партия – «шпионской бандой» в России. Тогда встает другой вопрос: почему же эта «шпионская банда» избрала после смерти Ленина своим вождем единственного не шпиона из ленинского ЦК и его Политбюро – Сталина, вместо того, чтобы избрать шпионов Троцкого, Зиновьева, Каменева, Рыкова, Бухарина. Тут у Сталина всегда был готов ответ: «Такова диалектика нашей революции!» Она, по нуждам и обстоятельствам, выступает у большевиков в разных ролях: то как универсальная отмычка ко всем тайнам мира; то как надежная затычка, чтобы закрыть вам рот, когда ваше опасное любопытство начинает апеллировать к человеческой логике; то просто как фокус-покус, чтобы заворожить вас при очередном злодеянии. Если все это вместе взятое не помогает, – тогда вам затыкают рот свинцом. Вот это и происходит сейчас. Что же касается советской печати, то она выполняла в те годы, как выполняет и сейчас, роль Марксова «опиума для народа» – одурманивать, оглуплять и дезинформировать народ, доказывая, в полном согласии со сталинской «диалектикой», что каждый советский человек – потенциальный негодяй, чтобы этот человек, до предела обескураженный и загипнотизированный, сам тянулся в пасть Дракона из Кремля.
Ведь был же тогда принятый обязательный ритуал – каждый ответственный работник на партсобрании, каждый ученый в области общественных наук на научных конференциях начинал свое выступление с самобичевания за потерю «большевистской бдительности», за искажение «марксизма-ленинизма», за якшание с «врагами народа», а потом НКВД забирал их в подвалы и, показывая им их же выступления, пришивал обвинение в контрреволюции.
С народом было проще: я видел в 1937 г. в нашем обкоме, как я упоминал, инструкцию, подписанную Сталиным от ЦК, Ежовым от НКВД СССР, Вышинским от Прокуратуры СССР, о порядке «изъятия классово-чуждых и социально-враждебных элементов по СССР». В «инструкции» были установлены точные процентные нормы изъятия людей по областям, краям и республикам, колебавшиеся между тремя и четырьмя процентами населения данной административной единицы. До сих пор такая разверстка существовала на заготовку скота. Теперь спустили вниз планы по «заготовке людей». По моим тогдашним расчетам, это должно было составить до 5-6 миллионов «врагов народа». Поскольку каждый план сверху вызывает «встречный план» снизу, да и сам план всегда должен перевыполняться, то число миллионов арестованных доходило до двухзначного (некоторые специалисты называют от 10 до 18 миллионов арестованных в период ежовщины). Так как не было никакой возможности пропустить такое количество людей через нормальные, пусть даже советские, суды, то в той же «инструкции» предлагалось создать на местах названные выше «чрезвычайные тройки» при НКВД и основную массу этих арестованных судить по спискам заочно через «тройки». Хрущев, который всю ответственность за чистку возлагал на Сталина и его Политбюро, всегда тщательно обходил вопрос о «тройках», чтобы что-нибудь о них не узнал внешний мир, ибо смертные приговоры и заключения в лагеря миллионов подписывали не только чекисты, но и все местные партийные секретари, такие, как он. Когда об этих «тройках» я первым писал в своей первой книге еще при жизни Сталина, то западные советологи говорили, что мои данные не подтверждаются советскими официальными источниками, – как будто Сталин, Хрущев, Брежнев и вся эта компания должны предъявлять западным советологам государственные акты из тайников Кремля о собственных государственных преступлениях!
Вернусь к своему рассказу.
Кормили меня чекисты до самой Москвы как на убой (может быть, и везут меня «на убой»?) не из жалости ко мне, а боясь, что я донесу на них. Ведь все подлецы искренне убеждены, что мир состоит из одних подлецов. Главное – подлость в их глазах не порок, а какая-то азартная игра или даже вид спорта. Из таких подлецов Сталин и создал свою тайную полицию, где служебное рвение ценилось по шкале изобретательности в преступных методах и виртуозности в совершаемых подлостях. Только этим я объяснил себе, что мой шеф, который за всю дорогу не разговаривал со мной, теперь, на третьи сутки, при приближении к Москве, совершенно преобразился. Он не выдержал молчания о пьянке в вагоне-ресторане. Извиняюще объяснил случившееся крайней усталостью, справлялся, не наделали ли они чего-либо недозволенного. Подтвердил мне, что он и его помощник убеждены в моей «порядочности» (это, конечно, был намек на то, что я не убежал, когда они были пьяны), и даже пожелал мне, чтобы я остался в живых. Из последних слов я понял, что они были предупреждены в Грозном, что везут опаснейшего «государственного преступника», которого ждет расстрел, иначе шеф, при его старании завоевать мою симпатию, должен был бы пожелать мне не остаться в живых, а выйти на свободу.
Когда мы подъехали к Курскому вокзалу, еще в купе шеф надел на меня медные наручники. Пассажиры, считавшие меня всю поездку свободным человеком, а моих сопроводителей – обыкновенными людьми, ужаснулись, когда увидели, что их соседями были два чекиста и один «преступник». Меня привели опять в комендатуру вокзального НКВД. Шеф позвонил куда-то, требуя транспорта. Звонил он еще много раз, но транспорт не прибывал. Кончилось тем, что пришлось меня везти на такси. Ехали мы довольно долго, но не на Лубянку. Пошли незнакомые улицы и бесконечные переулки Москвы, даже вспомнилось: «На московских изогнутых улицах умереть, знать, судил мне Бог». Вот, наконец, и прибыли. Перед моим взором стала моя старая, давно забытая угрюмая знакомка – Бутырская тюрьма. Свою карьеру я начал в Москве в 1927 г. с принудительного визита ей. Может, суждено мне вторым визитом и кончить карьеру. Если мои шефы думали, быстро сдав меня в Бутырки, пойти гулять, их ожидало разочарование. Пришлось убедиться, что московские тюрьмы страдают из-за кризиса перепроизводства «врагов народа». Ведь вся стотысячная московская бюрократия была переселена в тюрьмы, камеры были переполнены до отказа. Опять начались бесконечные звонки, и все безрезультатно. Мой шеф был в отчаянии, он хотел скорее сбыть меня с рук, а это ему не удавалось. Кажется, последовало распоряжение «высокого чиновника» по «нарядам», и начальник приемной тюрьмы, наконец, дал расписку шефу о моем принятии. Я вступил в столичную обитель советской инквизиции без иллюзий и надежд.
Несмотря на обгоняющие темпы роста «заготовки людей» по сравнению с ростом арестантской жилплощади, тем не менее, я думал, что и в Москве меня ждет одиночка. Приятное разочарование все же было удручающим, когда надзиратель открыл передо мною камеру бутырского «спецкорпуса»: смесь едкого запаха людского пота, вони от параши и густого махорочного дыма потоком хлынула мне в лицо. В камере, рассчитанной на 10-12 человек, было в три-четыре раза больше людей. Почти все были голые, в одних трусах, и казались не людьми, а призраками. Появление нового человека моментально привело в движение этих «призраков» – толпой бросились ко мне узнать «новости с воли». Чтобы их не разочаровывать, начал подробно пересказывать содержание вчерашних газет, а потом только сказал, что я не «с воли», а «враг народа» призыва 1937 г. Это только повысило мой авторитет, ибо большинство в камере оказалось «призывниками» 1938 года. Вернулись к газетам и хотели от меня узнать побольше деталей. Очень настойчиво и упорно добивался этих деталей один старик с длинной полуседой бородой, в вопросах которого чувствовался суверенный политик. Кто-то меня спросил, а вы этого старика знаете? Хотя профиль его лица мне показался знакомым, но это ни о чем не говорило, и я ответил, что не знаю. «Как же вы не знаете Павла Петровича, если вы кончили ИКП»? – удивился его сосед. Меня вывел из положения сам старик, который совсем не был стариком (ему было всего 50 лет) : – Я – Постышев Павел Петрович, – сказал он. Теперь была моя очередь удивляться, что в этой тесной, душной и зловонной камере я встречаю вчерашнего кандидата в члены Политбюро. Конечно, я его сразу узнал бы, если бы он не отрастил бороду.
Почти вся камера состояла из бывших ответственных работников партии. Поэтому камера напоминала «дискуссионный клуб». Люди обсуждали одну и ту же тему, которой жила и вся страна: что произошло, что происходит и что же будет дальше? Это и понятно. Здесь сидели чистые политики, многие из которых хорошо были известны в стране. Как они отвечали на эти вопросы, чем они объясняли причины и смысл того, что от большевизма к фашизму оказался только один шаг? Одни говорили, что сие есть «высокая политика» и методом рационального мышления ее не постичь. Большинство стояло на точке зрения Рудзутака, бывшего председателя ЦКК, который, как впоследствии рассказывал Хрущев на XX съезде, писал Сталину, что в аппарат НКВД пробрались скрытые враги, и все, что происходит сейчас, – дело их рук. Все винили Ежова, но никто не винил Сталина. Верили ли эти люди тому, что они говорили? Ведь это были люди с верхнего этажа партии – здесь сидели бывшие члены ЦК и ЦКК Варейкис, Голощекин (убийца царя и царской семьи), бывший нарком Антипов. В центре внимания, конечно, находился Постышев, и к его мнению чутко прислушивались. (Рассказывали, что, когда его перевели сюда из Лубянки, Постышев был до такой степени избит и искалечен, что люди поражались, что он еще жив. Постышев не подписал «признание», поэтому находился на режиме перманентных пыток.) Из сидевших в камере я встречался на воле только с Варейкисом, когда он был секретарем Воронежского обкома партии, куда я ездил с серией докладов по поручению пропгруппы ЦК. Он, конечно, меня забыл, но когда я ему рассказал об этом, то сразу вспомнил. Был я знаком и с младшим братом Постышева, с которым провел месяц в правительственном санатории в Кисловодске. Это был молодой, очень скромный человек, который мало интересовался политикой, да, кажется, и образование имел скромное. Мне стало неловко, что я напомнил Постышеву о нем – он заметно изменился в лице, а потом тихо сказал: «Загубили парня зря, – вздохнув, добавил: – Дикость, какая дикость...»
Говорят, чтобы узнать характер человека, надо съесть с ним пуд соли, но так было, наверно, в блаженные времена Пульхерии Ивановны и Афанасия Ивановича, – в бешеный век Сталина людей узнавали быстро, особенно в условиях сталинских мясорубок. Человек, пропущенный через винт этих мясорубок в ежовскую эпоху, превращался в какую-то рыхлую аморфную массу. Урки нашли и образное выражение для этого человека: «Из него сделали котлету»! Перемолов физически, его перемололи и духовно: из него сделали одновременно и воск. Прокурорам и судьям оставалось слепить из такого воска образцового «врага народа» во всех нужных им лицах, образах, деяниях и, нажав на воображаемую кнопку, заставить его изрекать все то, что вложили в него «программисты» из НКВД. Чекисты-материалисты, они уж знали: чтобы убить дух и перековать характер, надо «бить, бить, бить» тело, как учил товарищ Сталин. И все-таки – один удивительный феномен политических процессов тридцатых годов: почти все старые революционеры, бывшие лидеры и члены антисталинских оппозиций двадцатых годов признавали себя виновными в инкриминируемых им преступлениях и подтверждали все, как один, свои признания на открытых судебных процессах, тогда как те старые революционеры, у которых мясорубка вынудила такие же ложные показания на предварительном следствии, но которые никогда не участвовали в каких-либо оппозициях, резко и категорически отказывались от своих показаний на судебных заседаниях. Чем это объяснялось? Я не знаю ответа, но констатирую факт: 70% членов ЦК было арестовано и расстреляно, однако Сталин не осмелился устроить открытый суд ни над одним из них. Но выводы, которые делали из своей трагедии эти старые революционеры, были разные; это объяснялось, может быть, борьбой двух начал в старом идеалисте: бывшего фанатика революции и нынешнего свидетеля ее краха. В моей камере были представлены все варианты таких людей: оставшиеся верными своим старым убеждениям революционеры, кающиеся ренегаты, безнадежно опустившиеся как физически, так и духовно доходяги и даже такие, которых можно назвать «выживальщиками», – им было важно «выжить» до тех дней, пока развязанная Сталиным стихия фашизма не задушит его самого.
Убежденным революционером оставался Постышев, его антиподом был Варейкис, Антипову было важно «выжить» любой ценой, Голощекин был одновременно и физическим и духовным доходягой. Я узнал, что до переброски в камеру Постышева имя Сталина в дискуссиях было табу. Во всем винили его коварных помощников-карьеристов, которые сочинили чудовищный план заговора внутри партии и внутри ЦК, чтобы, уничтожив старых революционеров, легче было уничтожить и самого Сталина, а потом установить в стране фашистско-полицейскую диктатуру. Особенно доставалось трем помощникам Сталина – Ежову, Маленкову, Шкирятову. Об этом некоторые писали Сталину в своих письмах.
Такая легенда – «стрелочник виноват» – была удобна во всех отношениях: Сталин мог шантажировать такими письмами своих помощников, а авторам писем было тактически выгодно показывать себя верноподданными революционерами, озабоченными судьбой Сталина. Наиболее рьяно такую теорию развивал Варейкис (Варейкис претендовал на роль теоретика и в двадцатых годах работал в агитпропе ЦК) в лаконичном тезисе: «Заговор Ежова против Сталина» (впоследствии Сталин так-таки принял этот тезис Варейкиса против Ежова, но расстрелял их обоих). Навсегда запомнилась реакция Постышева на этот тезис – высказанная как парадокс, она оказалась пророческой: «Твоя формула будет правильной, если ее перевернуть: «заговор Сталина против Ежова»«. «Ежов – охотничий пес на поводке у Сталина, но пес преданный и разборчивый, который по воле своего хозяина уничтожает партию и терроризирует народ. Как только собака кончит свою охоту (а нас тогда уже не будет в живых), Сталин объявит ее бешеной и уничтожит. Никого так не презирают великие преступники, как исполнителей, которые умели заглядывать в их преступную душу. Таким я и знал Ежова при Сталине». «Оба они морально-политически братья-близнецы. Кто же не знал в узких кругах партии, что Ежов в белорусских лесах в 1917-1918 годах занимался тем, чем занимался Сталин в Закавказье после первой русской революции бандитизмом и грабежами». Постышев слишком хорошо понимал как свою обреченность, так и то, что мосты назад к Сталину сожжены, и поэтому был безогляден и беспощаден в своей критике.
В тюрьме впервые я узнал от самих членов ЦК, как ЦК в 1936 г. дважды сорвал попытку Сталина – в сентябре и ноябре – вывести Бухарина и Рыкова из кандидатов в члены ЦК, чтобы их арестовать и судить, как он арестовал и судил Зиновьева и Каменева. Последние давно уже не были членами ЦК, поэтому для ареста и суда над ними не требовалось разрешение пленума ЦК. Иначе обстояло дело с Бухариным и Рыковым. Для ареста кандидатов и членов ЦК требовалось решение всех членов и кандидатов пленума ЦК не простым большинством, а квалифицированным большинством 2/3 голосов. Так гласило требование устава, записанное рукой Ленина на X съезде. Когда третий раз, в феврале 1937 г., Ежов представил пленуму ЦК подробные показания Радека, Сокольникова, Раковского, бывших в свое время членами ЦК, об их совместной с группой Бухарина контрреволюционной работе, то Постышев был единственным членом ЦК, заявившим на пленуме, что поверит этим показаниям только в том случае, если эти бывшие члены ЦК будут приведены на пленум и здесь подвергнуты перекрестному допросу, Выступил Сталин с краткой справкой: все названные заключенные на очной ставке с Бухариным и Рыковым подтвердили на заседании Политбюро свои показания. Если пленум ЦК доверяет своему Политбюро, то он, Сталин, считает излишним вызывать на пленум ЦК «осужденных врагов народа». Таким образом, вопрос о выяснении правдивости показаний арестованных против Бухарина и Рыкова Сталин сделал вопросом доверия или недоверия пленума ЦК Политбюро (ведь в то время никто не знал, что в самом Политбюро было несколько человек, которые выступали против суда над Бухариным и Рыковым – Орджоникидзе, Косиор, Чубарь, Рудзутак, сам Постышев). Поскольку никто не осмелился выразить недоверие Политбюро, генсеку Сталину и наркому Ежову, то Бухарина и Рыкова тут же арестовали без голосования, хотя большинство выступавших не верили ни фальшивкам Ежова, ни лояльности Сталина.
«Партия умерла на февральском пленуме из-за того, что не убила своих двух уголовников – Сталина и Ежова», – заявил Постышев в одной из камерных дискуссий. Такой вывод никто не оспаривал, но в политической оценке происходящих событий высказывались разные, порой противоположные суждения. Многие из этих суждения доказывали только то, насколько закоренелыми доктринерами были и остались старые большевики, даже после того исторического урока, который так наглядно им преподали Сталин и Ежов. В самом деле, соглашаясь с тем, что Сталин – гробовщик партии и ликвидатор советской демократии, взрослые и серьезные люди с пеной у рта спорили по абсолютно пустому вопросу: какая судьба ожидает «победивший социализм», если Сталин станет единоличным диктатором? Когда кто-то сунулся в дискуссию с замечанием вроде «снявши голову, по волосам не плачут», то его резко оборвал Варейкис: «Дорогой товарищ, так может рассуждать не большевик, а мещанин: «после нас – хоть потоп». Если цена сохранения социализма в стране – это наша гибель, то большевик должен быть готовым идти и на такую жертву». Такая философия Варейкиса получила неожиданно суровый отпор того же Постышева. Постышев был неотразимый полемист и проницательный политик, который прощал людям все их слабости, кроме лицемерия. На этом лицемерии он и поймал Варейкиса: «Дорогой Иосиф, ты меня, старого грешника, прости, но если цена сохранения социализма – это казнь партии, которая им руководила, и каторга миллионов, которые его строили, тогда мне наплевать на такой социализм. К тому же никакого социализма мы еще не построили, это Сталин выдумал, что мы его построили. Если огосударствление средств производства, земли и людей означает «социализм», то первое социалистическое общество у нас было при опричнине Ивана Грозного, когда все это принадлежало одному Грозному, как теперь одному Сталину. Да, Ильич говорил, что у нас есть все необходимое, чтобы построить социализм, но Сталин доказал, что у нас было, оказывается, и все необходимое, чтобы создать его единоличную тиранию, опирающуюся на палачей из НКВД, проституток из партии и уголовников из общества. Стыдно, дорогой Иосиф, проявлять малодушие перед самой смертью и не иметь мужества признать то, что произошло на наших глазах. Некоторые говорят, что Сталин произвел просто фашистский переворот. Но, друзья мои, это же комплимент Гитлеру и Муссолини. Поймите, произошло неожиданное и чудовищное, что верующие люди назвали бы по Апокалипсису «концом света» и появлением «Антихриста». Это мы с вами помогли Сталину стать «коммунистическим антихристом» и навсегда убить веру России и человечества в победу великих идей социализма.
И пусть Варейкис не беспокоится за тот «победивший социализм», который мы оставили на воле.
Он никуда не денется, он не только останется, но от имени его интересов Сталин оправдает как данную инквизицию, так и все свои будущие преступления. Я умру счастливым, – сказал Постышев, – что не буду ему в этом больше помогать».
Гневные слова Постышева дышали физической ненавистью к Сталину и суровым осуждением собственных заблуждений.
Понятно, что таких революционеров, как Постышев, напоминавших мне русских народовольцев прошлого столетия, Сталин не допускал до открытого суда, хотя бы наподобие суда над Зиновьевым и Каменевым. Это был революционный динамит, способный взорваться в зале суда с оглушительной силой разоблачений преступного режима Сталина. Поэтому Сталин убил его без суда.
В Москве меня никто не вызывал, никто не допрашивал. Потом вдруг, недели через две, меня вызвали с вещами, повезли на вокзал, посадили в арестантский вагон, курсирующий между Москвой и Тифлисом, и, высадив в Грозном, вручили моему «родному» НКВД. «Межнациональный центр», видимо, не состоялся. Причины я узнал позже. Берия, сменивший Ежова, «распустил» «Межнациональный центр», а его мнимых членов предложил судить в их национальных республиках.