Один раз камера начала разбирать и Ленина по косточкам: одни доказывали, что Ленин вовсе не был русским, а каким-то гибридом из смеси русской, калмыцкой, еврейской крови; другие напирали на то, что он был изменником, немецким агентом; кто-то заметил, что Ленин был «хроническим сифилитиком», а такие больные бывают гениальными ясновидцами. «Красного купца», хранившего до сих пор молчание, все это взорвало не на шутку: господа хорошие, если Ленин действительно был таким, каким вы его рисуете, то тогда ваша великая Россия – мишура, и ее следующий правитель может оказаться чистокровным уголовником. Я никогда не забуду этого пророчества, которое, может быть, было произнесено ради красного словца, но которое сбылось с невероятной точностью, когда грабитель и убийца Коба занял трон Ленина. Вот грузинский студент и сидел за то, что хотел предупредить восхождение Сталина к трону Ленина, правда, по другим, чисто грузинским мотивам.
Когда в августе 1924 г. в Грузии произошло мощное народное восстание под руководством подпольного паритетного комитета грузинских меньшевиков и национал-демократов, то приехавший в Тифлис Сталин лично руководил его подавлением. Сталин наводнил Грузию войсками из соседних республик. Вторая оккупация Грузии сопровождалась неслыханной даже в практике Чека свирепостью массового террора. В «исторической» речи на тифлисском партактиве Сталин дал и обоснование террора: ,,В Грузии накопилось много сорняка. Надо перепахать Грузию!» Сталин поручил эту «перепашку» молодому чекисту – Л. Берия. Берия оправдал доверие – было репрессировано до пяти тысяч человек, активные участники восстания все до единого были расстреляны. Среди расстрелянных был и брат нашего студента Джинария. Джинария поклялся отомстить за брата. Мингрелец, как и Берия, Джинария легко мог бы убить Берия, но он считал, что не собака сама по себе виновата, а хозяин, который ее выдрессировал на злодейства, а потом, сняв с нее намордник, пустил ее на беззащитных людей. Этим «хозяином» в глазах Джинария был Сталин. Скоро представился хороший случай предъявить Сталину счет – летом, в связи с приездом в Москву председателя ЦИК Грузии Миха Цхакая (старый большевик, соратник Ленина, Цхакая вернулся в Россию из Швейцарии вместе с Лениным в знаменитом «запломбированном вагоне» через Германию), собралось на банкет в его честь грузинское землячество в Москве (в те годы в Москве существовали землячества всех национальных республик). Как полагается на грузинском вечере, пили много вина, ели шашлык, тосты шли за тостами, а тамадой был самый старший – сам виновник торжества Цхакая. Пир удался на славу, все были навеселе, но никто не перепился, студенческая группа художественной самодеятельности пела грузинские песни, танцевали лезгинку на кинжалах. К концу вечера появился и Сталин. Он произнес тост за Миха Цхакая, назвав его одним из своих учителей в тифлисский период. Польщенный этим Цхакая произнес ответный тост «за ученика, который превзошел всех учителей». И вот в это время Джинария, член артистической группы, держа руки на кинжале, подошел к столу тамады и задал Сталину в упор вопрос: «Coco, почему ты убил моего брата?»
«Coco – сука, он не ответил мне, зная, что его жизнь в моих руках», – рассказывал Джинария. Тамада замял инцидент, объявив Джинария пьяным и приказав вывести его из зала. Но Сталин был иного мнения – через пару дней Джинария арестовали за «попытку убить Сталина». Джинария был словоохотливый малый, не чуждый бравады, и мне казалось, что он такой же липовый террорист, как и я. Но и здесь Сталин был другого мнения. Через несколько месяцев я узнал от товарищей Джинария, которым я передал после своего освобождения его записку, что коллегия ОГПУ приговорила Джинария к длительному тюремному заключению. Какова была его дальнейшая судьба, не знаю. Сокамерники охотно верили Джинария, что он хотел убить Сталина, как и мне, что я не хотел убить Троцкого, только очень сожалели, что я этого не хотел. Симпатии их в происходящей внутрипартийной борьбе были явно на стороне Сталина. «Старый мир» жил теми же предрассудками, что и на воле: Сталин устраивает «еврейский погром» наверху, чтобы вернуть Россию на «национальные рельсы».
Меня больше не вызывали на допрос, и все считали это хорошим признаком. Ожидая моего освобождения, сокамерники начали делать мне разные устные поручения, даже зашивали записки в мою одежду. И действительно – через недели две меня выпустили. Чекисты извинились передо мной за «недоразумение».
Впоследствии я долго думал над этим инцидентом. Уже не только на партийных собраниях, но и в партийной печати Троцкого и троцкистов называли «бешеными собаками мировой контрреволюции», а вот заколоть или пристрелить «бешеную собаку», оказывается, нельзя было. Потом только я узнал, что Сталин дал специальное указание Чека охранять Троцкого против возможного покушения, боясь, что физический террор против Троцкого может спровоцировать волну контртеррора со стороны троцкистской молодежи, как об этом рассказывал Троцкому и сам Зиновьев. В конечном счете выяснилось, что Сталин оберегал Троцкого от других, чтобы убить его самому, и не финкой в живот, а киркой по голове.
Первая мысль после освобождения – «вон из Москвы, сюда я больше не ездок» – на Кавказ, на Кавказ! Потом постепенно я пришел в себя, тем более, что сам во всем был виноват. Однако «белая профессура» осталась в моей памяти критической прелюдией к профессуре красной. В моем нетронутом мозгу молодого простака революции пробила она и первую критическую трещину: я начал думать, что в мире политики единой общечеловеческой правды нет. Правда обернулась категорией партийной, где между истиной и ложью нет ни мертвой зоны, ни демаркационной линии. Оказалось, что бывает ложная правда и правдивая ложь.
Институт красной профессуры сыграл роковую роль в моей жизни. Дважды я старался окончить подготовительное отделение ИКП, но оба раза безуспешно: один раз я сам ушел, второй раз меня исключили. Третий раз – в 1934 г. – я выдержал конкурсный экзамен на первый основной курс ИКП истории, но было это уже не по моей инициативе, о чем расскажу после. Как глубоко я жалел потом, что выдержал его...
Что же представлял собой столь вожделенный и столь же разочаровавший меня ИКП? Вот краткая справка из БСЭ (т. 10, третье издание):
«Институт красной профессуры (ИКП), специальное высшее учебное заведение, готовившее преподавателей общественных наук для вузов, а также работников для научно-исследовательских учреждений, центральных партийных и государственных органов. Организован согласно подписанному В. И. Лениным постановлению СНК РСФСР от 11 февраля 1921 г. в Москве, находился в ведении Наркомпроса, общее руководство осуществлялось агитпропом ЦК партии. Ректором ИКП с 1921 по 1932 был М. Н. Покровский. Первоначально единый ИКП через год имел три отделения: экономическое, историческое и философское. В 1924 было организовано Подготовительное отделение, к 1930 ИКП был разделен на самостоятельные институты: истории, историко-партийный, экономический, философии и естествознания. В 1931, после присоединения к ИКП аспирантуры научно-исследовательских институтов Коммунистической академии, были созданы институты: аграрный, мирового хозяйства и мировой политики, советского строительства и права, литературный, техники и естествознания, подготовки кадров (б. подготовительное отделение). В ИКП преподавали В. В. Адоратский, Н. Н. Баранский, А. С. Бубнов, Е. С. Варга, В. П. Волгин, А. М. Деборин, С. М. Дубровский, Н. М. Лукин (Антонов), А. В. Луначарский, Ю. Ю. Мархлевский, В. И. Невский, М. Н. Покровский, В. М. Фриче, Ем. Ярославский и др. Из рядов слушателей ИКП вышли видные партийные и советские работники, деятели науки и культуры (Н. А. Вознесенский, Я. Э. Калнберзин, Б. Н. Пономарев, М. А. Суслов, М. Д. Каммари, И. И. Минц, М. В. Нечкина, А. М. Панкратова, П. Н. Поспелов, Н. Л. Рубинштейн, А. Л. Сидоров, А. А. Сурков, С. П. Щипачев и др.)». Вот эти «и др.» – что-то около трех тысяч человек, окончивших ИКП с 1921 по 1937 годы, были во время «Великой чистки» расстреляны или окончили жизнь в заточении в политизоляторах, а сам ИКП был тогда же ликвидирован – после того как мастер по наклеиванию ярлыков Сталин назвал его «осиным гнездом врагов народа». Остались в живых и сделали научную и партийную карьеру лишь единицы, указанные выше. Только в этом перечне почему-то отсутствуют наиболее известные «красные профессора», будущие члены ЦК, по заявлению которых и был посажен в НКВД почти весь состав ИКП и Комакадемии – это нашумевшая в свое время «сталинская тройка» в идеологии: П. Ф. Юдин, М. Б. Митин и Ф. В. Константинов. Среди преподавателей ИКП не указаны, разумеется, и «враги народа» Бухарин, Радек, Пионтковский, Фридлянд, Пашуканис, Ванаг, Крыленко, Стэн, намеренно обойден и Вышинский. Обошли молчанием, если взять только ИКП истории, и выдающихся беспартийных преподавателей, таких, как академики Греков, Струве, Тарле, Косминский, Бахрушин, профессор Преображенский, Грацианский, Сергеев и др. Наш ИКП истории, вместе с ИКП государства и права и ИКП литературы, помещался в бывшем лицее цесаревича Николая (на Остоженке, 53). Вместе с подготовительным отделением (оно было двухгодичное) учение в ИКП продолжалось пять лет. На основной курс, как правило, принимали лиц с высшим образованием, ибо, по теперешним понятиям, ИКП представлял собой аспирантуру. На подготовительное отделение принимались люди со средним образованием. Те и другие должны были быть членами партии и иметь рекомендации областных комитетов и Центральных комитетов нацкомпартий. При ЦК партии существовала Мандатная комиссия, которая проверяла политическое и деловое лицо каждого кандидата в слушатели ИКП. Допущенные Мандатной комиссией лица подвергались конкурсным экзаменам в самом ИКП. Выдержавшие экзамен, каждый индивидуально, утверждались на заседании Оргбюро ЦК.
Среди принятых на подготовительное отделение я был самым молодым и малоподготовленным, особенно это касалось общего образования.
Когда я здесь начал заглядывать в «Капитал» Маркса, а особенно в «Анти-Дюринг» и Диалектику природы» Энгельса, я убедился, что, не пройдя полный школьный курс математики, физики и химии, ученым-марксистом быть не сможешь. Ко всему этому пошла мода на изучение «Математических рукописей» Маркса, которые начали выдавать чуть ли не за вершину математической мысли в XIX столетии. Что же касается представителей немецкой классической философии (Кант, Фихте, Шеллинг, Гегель, Фейербах) или представителей английской классической политэкономии (Смит, Рикардо), которых Ленин считал, наряду с французским утопическим социализмом (Сен-Симон, Фурье), главными источниками марксизма, туда лучше и не заглядывай, если не окончил полной программы средней школы. Я начал думать о возвращении обратно на Грозненский рабфак.
В это же время я стал свидетелем двух событий, которым суждено было стать историческими: 7 ноября 1927 г. я слушал выступление Троцкого в день десятой годовщины Октябрьской революции, а 28 мая 1928 г. в ИКП доклад Сталина «На хлебном фронте».
Накануне октябрьских торжеств «группа большевиков-ленинцев» (так называл себя блок Троцкого-Зиновьева) распространяла по Москве и Ленинграду многочисленные листовки, которые призывали московских и ленинградских рабочих явиться 7 ноября на демонстрации и митинги, устраиваемые «большевиками-ленинцами» в честь десятой годовщины Октября отдельно от «фракции Сталина». К этому празднику обе стороны – оппозиция и партия – готовились весьма интенсивно. По данным Ем. Ярославского, оппозиция распространила свою платформу, отпечатанную в подпольной типографии, в количестве 30 тыс. экземпляров. Ее подписали более пяти тысяч активных деятелей «Объединенного блока» оппозиции Троцкого и Зиновьева, то есть столько большевиков, сколько их было, по Зиновьеву, в России накануне Февральской революции. Однако Россия теперь была другая – нэповская, правая, антиреволюционная. Сталин бил в эту точку. Накануне десятой годовщины Октября он выпустил «Манифест» ЦИК СССР, в котором торжественно сообщалось:
1. Отныне в СССР вводится семичасовой рабочий день с полным сохранением существующей зарплаты;
2. 35% крестьянских хозяйств освобождаются от налогов.
Оппозиция посчитала все это за демагогию и голосовала против «Манифеста». Сталину это только и было надо, ибо тем самым оппозиция сама убила себя политически – задолго до того момента, когда Сталин убьет ее и физически.
Одну из листовок «большевиков-ленинцев» я подобрал в кинотеатре на Арбате (листовки бросали с балкона в зал, и никто не мешал подбирать их). В ней сообщалось, что митинг оппозиции, на котором выступят Троцкий и Каменев, будет происходить перед зданием Моссовета. Я с этой листовкой поехал в КУТВ имени Сталина к моим землякам. Они, как и я, очень заинтересовались митингом, на котором можно послушать самого Троцкого. Я, несмотря на свой печальный урок с Троцким, вместе с Магометом Бектемировым, Даудом Мачукаевым и еще с кем-то утром 7 ноября 1927 г., раньше назначенного времени, помчались к Моссовету, чтобы занять удобные места. День был пасмурный, временами моросил дождь, но людей было много. Одни останавливались у Моссовета, чтобы посмотреть на Троцкого и Каменева, другие двигались дальше на Красную площадь, чтобы слушать Сталина, Бухарина и их соратников.
Постепенно у Моссовета народу набралось так много, что, как говорится, яблоку некуда было упасть. Мы занимали хорошие места, прямо напротив балкона Моссовета, где висели портреты Ленина и Троцкого и большое красное полотнище с лозунгом: «Вечная слава вождям Октября – Ленину и Троцкому!» Милиционеры, которые беспрерывно отталкивали толпу от центра, нас не трогали, принимая нас, вероятно, за важных лиц, так как студенты КУТВ носили полувоенную форму. Толпа пока ведет себя дисциплинированно, но чувствуется растущая напряженность в нетерпеливом ожидании появления вождей на трибуне. В этой напряженной атмосфере часам к десяти с боковой улицы на площадь выезжает большой открытый автомобиль, и в этот миг, как по команде, на площади, на которой еще несколько секунд назад царили тишина и порядок, поднимается невероятный гвалт, – вой, перекрестный свист, громкие выкрики «ура, ура!» чередуются с неистовыми «долой, долой!». В человека, сидящего в автомобиле, летят со всех сторон то тухлые яйца, то букеты цветов. Сопровождающие его лица, в свою очередь, вступают в борьбу с какой-то сплоченной группой людей в рабочих блузах, оказавшихся переодетыми в рабочую форму чекистами. Завязывается драка, исход которой трудно предвидеть. В это время на помощь «рабочим» спешит с противоположной стороны конная милиция, которая не очень разборчиво давит «своих» и «чужих», и в этой суматохе слышно несколько выстрелов, может быть, предупредительных. Однако человек в автомобиле, решительно не обращая внимания на происходящее, в сопровождении своей личной охраны входит в здание Моссовета и через несколько минут появляется на балконе – это Лев Давыдович Троцкий. Около него становятся Каменев, Пятаков. Зычным командирским голосом легендарный герой гражданской войны, бывший командующий Московским военным округом, Муралов объявляет митинг открытым. Как бы в ожидании, что же будет дальше, шум на несколько секунд затихает, затем вновь раздаются оглушительные свистки и «рабочая группа» старается прорваться через толпу и конную милицию к зданию. Тогда уже «дружина» Троцкого вступает в действие. Она переходит в контрнаступление. Положение спасает Муралов. Он кричит с балкона во все горло: «Кто хочет слушать товарища Троцкого, прошу поднять руки!» Вся толпа единодушно голосует «за», кроме небольшой группы «рабочих». Угрожающая позиция толпы оказывает на них воздействие – водворяется тишина. Муралов предоставляет слово Троцкому.
Если бы я здесь стал излагать свои мысли о Троцком как об ораторе и политике в свете позднейших событий, то я воспроизвел бы картину своего тогдашнего впечатления искаженно. Ореол славы какого-нибудь большого человека действует на нас как психологический гипноз на далеком расстоянии – чем дальше расстояние, чем недоступнее этот человек, тем блистательнее в наших глазах нимб, который окружает его воображаемый образ. Нет лучшего средства развенчать этот образ, чем непосредственное общение с ним. Поэтому-то пророков и не признавали в собственной стране. Орудие оратора – это слово, орудие политика – это слово, переходящее в дело. Слово политика, не переходящее в дело, – пустословие. Чтобы политическое слово стало движущей силой массы, непременно нужны два условия: во-первых, чтобы оно было поставлено на службу определенной политической концепции, во-вторых, чтобы эта концепция была бы сознательным выражением бессознательных чаяний самой массы. Только это гарантирует психологический контакт с массой, которую хочешь привести в движение. Все великие исторические движения возникали именно так. Но история знает и много великих ораторов, слово которых оставалось «гласом вопиющего в пустыне». Это те ораторы, которые появились или слишком рано или совсем поздно. Такие ораторы, проспав историю, проспали и наступление другой эпохи, с другой массой, с другими чаяниями. К последней категории и принадлежал Троцкий. Его идеи 1917 г. зажигали массы, повторение этих идей в 1927 г. звучало донкихотством. Прошло всего десять лет со дня революции, но масса уже была другая: та масса хотела только разрушения, а этой массе нужна была спокойная и сытая жизнь, которую ей обещал Сталин и против которой выступал Троцкий, требуя сужение нэпа и разгула репрессий.
Безо всякого преувеличения, Троцкий – выдающийся мастер красноречия, украшавший свою речь меткими эпитетами и остроумными метафорами, – с первых же слов завладел вниманием толпы. Плохо помню содержание речи, но хорошо помню ее «музыку», ее эмоционально насыщенную гамму контрастов – то в мажоре, когда он говорил об Октябре, как об увертюре к мировой революции, то в миноре, когда он говорил о низком предательстве идеалов Октября фракцией Сталина. Он разоблачал демагогию «сталинской фракции» в упомянутом «Манифесте», не прибегая сам к демагогии, что было его явным недостатком как оратора в данных условиях. Его красноречие увлекало, но он не овладевал массой, ибо его слушали люди, которые давно разочаровались в идеалах революции, а сюда пришли из обыкновенного любопытства. Да, слушали его с увлечением, но слушали именно из-за высокого класса его ораторского искусства, точно так же, как даже неверующие с упоением слушают, скажем, «Реквием» Моцарта или «Страсти по Матфею» Баха...
Оппозиционеры объясняли провал Троцкого 7 ноября не политической апатией рабочего класса, а пулеметами, которые Сталин устрашающе направил в этот день против участников митинга. В одной из листовок группы Сапронова говорилось, что по приказу Сталина «в Москве, на площади Свердлова, для устрашения строптивых рабочих несколько часов стояли горцы с пулеметами» («Пятнадцатый съезд ВКП(б)». Стенографический отчет, с. 557). Это, разумеется, полнейшая фантазия. На этой площади нас, горцев, было лишь три или четыре человека, но у нас не было не только пулеметов, но и перочинных ножей (я свою финку, возвращенную мне после освобождения, предусмотрительно оставил дома).
Попытка Зиновьева и Радека организовать антисталинскую демонстрацию 7 ноября в Ленинграде совсем не удалась. Сталинские «дружинники» вождей Коминтерна просто заперли в каком-то помещении, пока не кончились торжества.
Оппозиционеры из группы Сапронова так оценили итоги обеих антисталинских демонстраций: «День 7 ноября 1927 г. будущий историк отметит как неудачное выступление пролетариата за новую революцию» (Ем. Ярославский, Краткая история ВКП(б),с.485).
Нет, «будущие историки», к которым я смею причислить и себя, не могли его так отметить по той простой причине, что ни Троцкий, ни Зиновьев, ни Каменев, ни вся оппозиция в целом не хотели никакой революции, если под революцией понимать свержение существующего режима. В условиях, когда слово не действовало ни на глухонемой «пролетариат», ни на волчьи нервы Сталина, альтернативным средством революции оставалось применение материальной силы. «Перманентный революционер» Троцкий в борьбе с режимом Сталина был способен на пламенные речи и умозрительную философию, но никак не на революцию. Это он признавал и сам, когда писал о тех же итогах 7 ноября 1927 г.:
«Мы шли навстречу непосредственному разгрому, уверенно подготовляя свою идейную победу в более отдаленном будущем. Применение материальной силы играло и играет огромную роль в человеческой истории; иногда прогрессивную, чаще реакционную... Но отсюда бесконечно далеко до вывода, будто насилием можно разрешить все вопросы и справиться со всякими препятствиями» (Лев Троцкий, Моя жизнь, ч. II, ее. 276-277).
Что же можно сказать об этом рассуждении Троцкого? Я могу только повторить то, что я писал в книге «Происхождение партократии»:
«В этом утверждении и заложен ключ к разгадке катастрофы Троцкого – в борьбе со слабой демократией Керенского «применение материальной силы» – категорический императив, а в борьбе с утверждающейся тиранией Сталина – категорическое табу! Чтобы Троцкий вошел в историю как великий революционер, нужны были прямодушный пленник демократии Керенский и его слабый режим, но чтобы доказать, что из революционера может получиться запоздалый Дон Кихот, нужны были «кинто» – Сталин и его всесильный партийно-полицейский режим. История «Объединенного блока» очень поучительна в этом отношении. Она поучительна и в идеологическом плане – объединенная оппозиция с ее программой форсированной ликвидации нэпа, налогового переобложения крестьянства, искусственного разжигания классовой борьбы, усиления революционных репрессий «диктатуры пролетариата» против «правой опасности» внутри страны, с ее ставкой на мировую «перманентную революцию» за счет жизненных интересов народов СССР – со всей этой программой оппозиция отталкивала от себя не только «разложенную партию», но и широкие слои населения города и деревни. Единственный положительный пункт в ее программе – борьбу против диктатуры партаппаратчиков (Радек: «В СССР не диктатура пролетариата, а диктатура секретариата») – народ да и партия расценивали как драку олигархов между собой за власть.
Сталин, отстаивающий нэп, отвергающий репрессии, осуждающий искусственное разжигание классовой борьбы; Сталин – союзник «правого оппортуниста» Бухарина с его проповедью «мирного врастания кулака в социализм» и зажигательным капиталистическим лозунгом по адресу крестьянства – «Обогащайтесь!»... отвергающий авантюристическую политику «подталкивания мировой революции» Троцкого; Сталин, проповедующий «социализм в одной стране», означающий, по его интерпретации, строительство общества материального изобилия и высокого стандарта жизни; наконец, Сталин, проповедующий мир не только с капиталистами, но и с социалистами (Англо-русский профсоюзный комитет) и с националистами (вхождение китайской компартии в Гоминдан Чан Кай-ши), – вот этот умеренный, спокойный, миролюбивый Сталин куда больше импонировал народу, чем вечно беспокойный, агрессивный «перманентный революционер» Троцкий. Даже мировая буржуазия сочувствовала «национал-коммунисту» Сталину, а не интернационалисту Троцкому. Раковский говорил на XV съезде: «У меня в руках "Нью-Йорк таймс". В нем напечатано: "Сохранить оппозицию означает сохранить то взрывчатое вещество, которое заложено под капиталистический мир" («Происхождение партократии», т. 2, ее. 244-245).
Чем все это кончилось, хорошо известно: руководствуясь правой программой Бухарина, Сталин ликвидировал «левую оппозицию» Троцкого, руководствуясь левой программой Троцкого, Сталин ликвидировал «правую оппозицию» Бухарина. «Нас обокрали!..» – кричали троцкисты, «нас обманули!» – жаловались бухаринцы и приводили ужасающие факты сталинского вероломства. Невозмутимый Сталин спокойно отвечал: «Если таковы факты, то тем хуже для самих фактов».
За год, проведенный в Москве, я полностью разочаровался и в политике, и в общественных науках. Хотя меня и перевели на второй курс подготовительного отделения, я все же решил вернуться в Грозный, чтобы, окончив там рабфак, поступить в какой-нибудь технический вуз. Не скрою, что на это решение повлияла и необыкновенная, даже болезненная ностальгия, тем более что Москва с самого начала встретила меня негостеприимно. Я поехал к чеченскому представителю при Президиуме ВЦИК Саид-бею Арсанову и сообщил ему о своем решении. Арсанов не был в восторге от этого, но все же добился через Наркомпрос, чтобы меня направили на грозненский рабфак.
Преподавательский состав на рабфаке был высококвалифицированный – бывшие учителя гимназий и реальных училищ, профессора Грозненского нефтяного института. Я вспоминаю их имена с благодарностью – Власов (география), Маклашин (математика), Гриднев (математика), Чистяков (физика), Гавришевская (русский язык и литература), Синюхаев (русский язык и литература), Белоусова (биология) и совсем молодая химичка Каплун. Студенческий состав был в основном русско-украинский. Было несколько дагестанцев, осетин, армян, пара чеченцев и один кабардинец. Чеченцы неохотно шли в школу, хотя для них было создано специальное подготовительное отделение при рабфаке. Многие из тех, кто шел учиться, едва окончив пару классов школы или первый курс рабфака, бросали учение, покупали «наркомовский» портфель, дорогую каракулевую шапку, надевали модные тогда брюки галифе и лакированные сапоги, нацепляли маузер и поступали на работу. Они быстро делались «хакимами» (начальниками). В этом отчасти вина лежала и на власти, ибо для выполнения плана «коренизации» (занятия административных должностей представителями коренной национальности), который был разработан партией на X (1921) и XII ( 1923) съездах по национальному вопросу, происходила вербовка чиновников из среды чеченской учащейся молодежи. Но, с другой стороны, правительство всячески поощряло привлечение «нацменов» к учению на рабфаках, в техникумах и вузах, для чего существовала двойная стипендиальная система – в то время как русские студенты получали лишь одну государственную стипендию, «нацмены» получали две: государственную стипендию плюс так называемую «дотацию» от своей «Автономии». Рабфаки были более привилегированными учебными заведениями, чем обыкновенные средние школы. Сюда принимали по строгому социальному отбору, а выпускников рабфака брали в любой вуз без экзамена.
Здесь меня ввели в состав бюро ячейки, секретарь которой, Иваненко, был человеком добрым, обладавшим редким юмором. Не представляю себе, чтобы он когда-нибудь стал «винтиком» бездушной машины власти. Иные из преподавателей были своего рода «оригиналами», которых так и запомнишь на всю жизнь.
Таким был прежде всего наш географ старик Всеволод Васильевич Власов. До революции он служил директором женской гимназии в Варшаве. Власов знал земной шар, как свой собственный карман. Это были не просто академические знания – на земле не было материка, где бы он не побывал. Бог весть, какая судьба забросила его в нашу глушь, но преследовала она его нещадно: сыновей потерял в гражданскую войну – одного на стороне красных, другого на стороне белых (нередкое тогда явление), жена умерла от удара, единственная дочь – красавица, студентка нефтяного института, – разочаровавшись в изменнике-ухажоре, бросилась под поезд. Но старик не сдавался и в преподавании своей любимой географии находил, видимо, утешение и забвение. Но как он ее читал! Путешествуя с Власовым по бесчисленным островам, по далеким материкам, морям и океанам, вы как будто все сами видели, слышали, переживали, – только бесконечно жаль было сознавать, что никогда вам не собрать столько денег, чтобы побывать в тех местах. Власов на старости лет решил посвятить себя любительским занятиям по изучению Кавказа в чисто краеведческом плане – его географии, флоры, фауны, людей (антропология и этнография). Так он создал Грозненское общество краеведения и начал выпускать «Известия» общества. Однажды моя учительница по партийной школе Блазомирская пригласила меня посетить вместе с ней одно из собраний общества. Эпизод, который разыгрался при попытке расширить программу, я запомнил навсегда. На собрании общества Блазомирская предложила Власову несколько раздвинуть рамки своего общества – включить в программу чтение докладов по истории народов Кавказа. Блазомирская перечислила ряд тем от завоевания Кавказа до победы Советов – «Революционное абречество и большевизм», «Достижения и недостатки советского строительства» и т. д. Власов обещал к следующему собранию общества представить новую дополненную программу. Власов был великий географ, но абсолютно невинный младенец в политике – о власти, под которой он живет, Власов имел совершенно смутное представление. Когда студент к нему обращался: «Товарищ Власов», – он резко обрывал: «Вы – невежда, какой я вам товарищ?!» Но чтобы его не называть господином, ничего не оставалось, как звать его по имени и отчеству. Он не был каким-нибудь злонамеренным контрреволюционером, он просто проспал смену власти и систем. В этом мы убедились очень скоро. С Блазомирской чуть было обморок не случился, когда она услышала на новом собрании общества свои предложения в редакции Власова: «Революционное разбойничество большевизма», Достижения и недостатки советской власти»...
– Простите, Всеволод Васильевич, вы что, не можете отличить красных от белых, большевиков от разбойников? – ехидно спросила Блазомирская.
– Не могу, те и другие убили у меня двух сыновей, – всхлипывая от волнения, старик опустился в свое кресло.
Все осудили «неловкий вопрос» Блазомирской и бросились успокаивать Власова. Эпизод не имел никакого последствия.
«Известия» общества краеведения тоже были «оригинальным» органом, в котором среди полезного материала печаталось и много белиберды. Крайне возмутила меня в этих «Известиях» статья заведующего учебной частью Чеченского педагогического училища Знаменского. Названия статьи не помню, но главный тезис его статьи помню, как будто это было вчера: «Мой долгий педагогический опыт и специальные исследования убедили меня в том, что горские дети не способны к творческому мышлению»! Ни больше ни меньше. Разумеется, меня, горца, это задело и оскорбило. Я решил высмеять автора, написал нечто вроде фельетона-юморески и направил его в газету «Грозненский рабочий». Через день меня вызвал главный редактор Давид Вайнштейн и, в свою очередь, начал высмеивать меня: «Да что ты, милый друг, человек проповедует на страницах советской печати махровый шовинизм, а ты упражняешься в шутках-прибаутках. Надо дать этой вылазке политическую оценку и осудить ее». Он предложил написать новую статью, что я и сделал. Заодно ее подписал и М. Мамакаев. Из статьи Знаменский мог видеть, что «горские дети», по меньшей мере, огрызаться все-таки способны. Статья тоже не имела никаких последствий для Знаменского, он продолжал работать завучем в бытность мою сначала директором того же училища, а потом и заведующим Чеченским облоно.
Совсем не от мира сего был преподаватель физики Чистяков. Он, вероятно, был большой знаток физики, но педагог – никудышный. Человек невероятно рассеянный, он жил в мире физических формул или витал в небесах, редко опускаясь на нашу грешную землю. Он вечно путал наш класс с другим классом в соседней школе, где он преподавал математику, – начинал нам читать лекцию по математике вместо физики, пока старосте группы не удавалось наконец внушить ему, что у нас сейчас урок физики. Писать при нем контрольные работы по физике не составляло никакой проблемы. Мы свободно заглядывали в учебник или списывали друг у друга, а Чистяков, хоть бы хны, сядет где-то в угол, чуть ли не спиной к нам, роется в каких-то физических журналах. Случалось часто и так. Иные задачи для контрольных работ бывали трудные, в учебниках ответа мы не находили и тогда студент обращался к Чистякову, чтобы получить наводящее объяснение. Но это «объяснение» сводилось к тому, что Чистяков сам аккуратно решал задачу, а мы это решение переписывали и за это от Чистякова получали «отлично»! Вообще говоря, задавать вопросы Чистякову было делом трудным. Разговор с ним в форме диалога редко удавался. Он имел обыкновение на все вопросы или обращения к нему отвечать фразой-паразитом»: – Да, знаете ли...
Создавалось впечатление, что он вообще не слушает, что ему говорят. Один из студентов в нашем классе, бойкий и немножко хулиганистый парень, Луговой, решил проверить, так ли это, и устроил «эксперимент», не предусмотренный физикой:
– Товарищ Чистяков, в сегодняшних газетах пишут, что вы вовсе не Чистяков, а китайский император – правда ли это? Последовало обычное: – Да, знаете ли...
Только громкий смех класса, кажется, немного потревожил его, и он повторил: – Да, знаете ли...
Всеобщим любимцем студентов был преподаватель математики Василий Иванович Гриднев. Математика не относится к любимым предметам в школе, но мы жаждали как раз уроков математики Василия Ивановича. Непревзойденный педагог, он начинал преподавание с критики распространенных предрассудков, что «трудней и скучней математики науки нет»; но, добавлял он, у математики есть один страшный враг – умственная лень! Кто поборол в себе этого врага, тот будет наслаждаться математикой, как правоверный мусульманин феерией рая. А язык математики – это же сплошная поэзия: синус и косинус, тангенс и котангенс, дифференциалы и интегралы... Только тому, кто лаптем щи хлебает, заказана дорога в эту поэзию! Однако не это и не подобные этому назидания Василия Ивановича покоряли нас, а тот неисчерпаемый кладезь иронии, юмора и анекдотов, которыми он украшал каждую свою лекцию. Впервые от него мы слышали в классе и анекдот, которым он иллюстрировал раздел алгебры «Уравнения».
– Друзья, – обратился он к нам однажды, – Ленин сказал: «Коммунизм – это советская власть плюс электрификация». Чему же тогда равняется сама советская власть?
Никто не отозвался. Тогда Василий Иванович ответил сам:
– Советская власть равняется коммунизму минус электрификация!
Через пару лет за такие анекдоты рассказчиков расстреливали, а слушателей заключали в концлагеря «за недонесение».
Преподавательница русского языка и литературы Зинаида Афанасьевна Гавришевская, женщина большой эрудиции и тонкого ума, соединяла в себе одной те выдающиеся качества старой русской интеллигенции, за которые мы, «нацмены», особенно уважали эту интеллигенцию: гуманизм, чуждый расовым предрассудкам; идеализм, чуждый честолюбия; доброта, переходящая в самопожертвование. Зинаида Афанасьевна не только глубоко любила русскую классическую литературу, но и щедро делилась этой любовью со своими учениками. С особенным вниманием и тактом она относилась к чеченцам и ингушам, которым трудно давался русский язык. Многие из ее чеченских и ингушских учеников впоследствии успешно кончили высшие школы. Собственно, одной Зинаиде Афанасьевне обязан я тем, что во мне пробудилась тяга к писанию. У чеченцев есть рассказик: Осман чистит кукурузное поле от сорняков. Подходит Магомет:
– Салам алейкум, Осман, как замечательно ты мотыжишь!
– Ваалейкум салам, Магомет, я в этом сильно сомневаюсь, но когда ты так говоришь, мне хочется еще усерднее орудовать мотыгой.
Прополка пошла куда лучше.
Нечто подобное происходило и со мною под влиянием поощрений Зинаиды Афанасьевны.
Русский язык был для меня иностранным языком. Как таковой, я начал его изучать по законам русской грамматики, как я изучал в свое время арабский язык. Русская грамматика – сложная вещь, но у нее своя внутренняя логика и стройные нормы литературного языка; конечно, есть коварные исключения, но с исключениями надо поступать так, как поступают со всем своим словарным фондом англо-американцы: заучивать правописание каждого слова отдельно («спеллинг»). Так изучал и я русский язык. Скоро выяснилось преимущество моего изучения русского языка. С сочинениями у меня бывало меньше трудностей, чем у моих русских товарищей. Когда же Зинаида Афанасьевна, выделяя меня, единственного чеченца в русском классе, часто читала перед соучениками мои классные сочинения на ту или иную литературную тему, то это не только льстило моему самолюбию, но и обязывало к большему усердию. В дальнейшем я старался, как тот чеченец с мотыгой, еще больше оправдать похвалы моей учительницы. Это даже толкнуло меня в область публицистики. Уже на последнем курсе рабфака я начал писать статьи в областной и краевой печати. Через год я выпустил и первую книгу, потом последовал ряд книг на темы истории Чечни. Правда, впоследствии все эти, по существу ученические, упражнения были оценены как намеренное «вредительство на идеологическом фронте» и изъяты из обращения вместе со мною, но тут не было вины моей благородной учительницы.
Я вернулся из Москвы с некоторым балластом сомнений в отношении правильности той линии, которая требовала бить по «правой опасности». О людях, носителях этой опасности, еще не было речи в печати, но на закрытых партийных собраниях их уже начали «обрабатывать», особенно Бухарина. Начиная с 1929 г., аппарат ЦК практикует рассылку инструкций и командировку ответственных инструкторов на места, чтобы психологически подготовить партию к открытию тайны, которая в Москве уже не была тайной: в Политбюро сидят люди, которые хотят «реставрировать капитализм» в СССР! И называли их имена: Бухарин, Рыков, Томский.
Каждая местная парторганизация и каждая ячейка партии отныне включались в активную борьбу с «правым оппортунизмом, как главной опасностью» в партии и «примиренчеством» к нему. Очередное месячное партсобрание посвящалось борьбе с правыми, докладчики присылались из горкома партии, между собраниями бюро ячеек вызывались на инструктивное совещание в горком, им давались конкретные задания вести учет и собирать сведения о тех коммунистах, у которых замечено колебание в отношении «генеральной линии». После каждого собрания принимается развернутая политическая резолюция с осуждением «правых». При голосовании стараются выявить «колеблющихся». У нас в ячейке таким оказался только один коммунист – демобилизованный красноармеец Руденко. Когда его заставили выступить на собрании и изложить свои мотивы, почему он голосует против резолюции, то он сослался на украинскую поговорку: «Когда паны дерутся, у холопов чубы трясутся!»
Штатным сочинителем почти всех резолюций Иваненко сделал меня. Бывало, докладчик горкома только начинает разносить Бухарина и возносить Сталина, подбегает Иваненко и торопит – ты, «злой чечен», давай, катай ,две стороны одной и той же медали». Это его код для резолюции: я в одной из резолюций писал, пользуясь, вероятно, чьей-то «находкой» из «Правды», что «,левый уклон» и «правый уклон» – это две стороны одной и той же медали. Иваненко «находка» понравилась, и он сделал ее отныне своим кодом.
Я уже упомянул, что у меня самого появилось «колебание» в отношении нового курса партии, но тогда спрашивается, почему же я составлял резолюции и не занял честно ту позицию, какую занял Руденко? Ответ подскажет читателю судьба Руденко: мы его исключили из партии, а директор выгнал с рабфака за месяц до его окончания. Двери в вуз перед ним были навсегда закрыты, а там дальше маячил и концлагерь... Такова была цена честности. После того как Сталин сначала покончил с троцкистами и зиновьевцами, а теперь и с бухаринцами, бессмысленной казалась любая попытка выправить общую политику через голосование. Если бы даже произошло чудо и вся партия голосовала против Сталина, то из этого тоже ничего не получилось бы. Сталин достиг к концу двадцатых годов той степени власти, что мог разогнать такую партию и управлять страной, опираясь на партийно-полицейский аппарат. Этого, конечно, тогда мы точно не знали, но явно чувствовали.