Связаться с нами, E-mail адрес: info@thechechenpress.com

МЕМУАРЫ Часть 11

Один раз камера начала разбирать и Ленина по косточкам: одни доказывали, что Ленин вовсе не был русским, а каким-то гибридом из смеси рус­ской, калмыцкой, еврейской крови; другие напира­ли на то, что он был изменником, немецким аген­том; кто-то заметил, что Ленин был «хроническим сифилитиком», а такие больные бывают гениальны­ми ясновидцами. «Красного купца», хранившего до сих пор молчание, все это взорвало не на шутку: господа хорошие, если Ленин действительно был та­ким, каким вы его рисуете, то тогда ваша великая Россия – мишура, и ее следующий правитель может оказаться чистокровным уголовником. Я никогда не забуду этого пророчества, которое, может быть, было произнесено ради красного словца, но кото­рое сбылось с невероятной точностью, когда граби­тель и убийца Коба занял трон Ленина. Вот гру­зинский студент и сидел за то, что хотел предупре­дить восхождение Сталина к трону Ленина, правда, по другим, чисто грузинским мотивам.

Когда в августе 1924 г. в Грузии произошло мощное народное восстание под руководством подпольного паритетного комитета грузинских меньшевиков и национал-демократов, то приехав­ший в Тифлис Сталин лично руководил его подав­лением. Сталин наводнил Грузию войсками из со­седних республик. Вторая оккупация Грузии сопро­вождалась неслыханной даже в практике Чека сви­репостью массового террора. В «исторической» речи на тифлисском партактиве Сталин дал и обосно­вание террора: ,,В Грузии накопилось много сор­няка. Надо перепахать Грузию!» Сталин поручил эту «перепашку» молодому чекисту – Л. Берия. Берия оправдал доверие – было репрессировано до пяти тысяч человек, активные участники восстания все до единого были расстреляны. Среди расстрелян­ных был и брат нашего студента Джинария. Джинария поклялся отомстить за брата. Мингрелец, как и Берия, Джинария легко мог бы убить Берия, но он считал, что не собака сама по себе виновата, а хозя­ин, который ее выдрессировал на злодейства, а по­том, сняв с нее намордник, пустил ее на беззащит­ных людей. Этим «хозяином» в глазах Джинария был Сталин. Скоро представился хороший случай предъявить Сталину счет – летом, в связи с приез­дом в Москву председателя ЦИК Грузии Миха Цхакая (старый большевик, соратник Ленина, Цхакая вернулся в Россию из Швейцарии вместе с Лениным в знаменитом «запломбированном вагоне» через Германию), собралось на банкет в его честь гру­зинское землячество в Москве (в те годы в Моск­ве существовали землячества всех национальных республик). Как полагается на грузинском вече­ре, пили много вина, ели шашлык, тосты шли за тостами, а тамадой был самый старший – сам ви­новник торжества Цхакая. Пир удался на славу, все были навеселе, но никто не перепился, студенческая группа художественной самодеятельности пела гру­зинские песни, танцевали лезгинку на кинжалах. К концу вечера появился и Сталин. Он произнес тост за Миха Цхакая, назвав его одним из своих учителей в тифлисский период. Польщенный этим Цхакая произнес ответный тост «за ученика, который превзошел всех учителей». И вот в это время Джинария, член артистической группы, держа руки на кинжале, подошел к столу тамады и задал Стали­ну в упор вопрос: «Coco, почему ты убил моего брата?»

«Coco – сука, он не ответил мне, зная, что его жизнь в моих руках», – рассказывал Джинария. Тамада замял инцидент, объявив Джинария пьяным и приказав вывести его из зала. Но Сталин был ино­го мнения – через пару дней Джинария арестовали за «попытку убить Сталина». Джинария был сло­воохотливый малый, не чуждый бравады, и мне казалось, что он такой же липовый террорист, как и я. Но и здесь Сталин был другого мнения. Через несколько месяцев я узнал от товарищей Джинария, которым я передал после своего освобождения его записку, что коллегия ОГПУ приговорила Джина­рия к длительному тюремному заключению. Како­ва была его дальнейшая судьба, не знаю. Сокамер­ники охотно верили Джинария, что он хотел убить Сталина, как и мне, что я не хотел убить Троцкого, только очень сожалели, что я этого не хотел. Симпа­тии их в происходящей внутрипартийной борьбе были явно на стороне Сталина. «Старый мир» жил теми же предрассудками, что и на воле: Сталин устраивает «еврейский погром» наверху, чтобы вернуть Россию на «национальные рельсы».

Меня больше не вызывали на допрос, и все счи­тали это хорошим признаком. Ожидая моего осво­бождения, сокамерники начали делать мне разные устные поручения, даже зашивали записки в мою одежду. И действительно – через недели две меня выпустили. Чекисты извинились передо мной за «не­доразумение».

Впоследствии я долго думал над этим инциден­том. Уже не только на партийных собраниях, но и в партийной печати Троцкого и троцкистов называли «бешеными собаками мировой контрреволюции», а вот заколоть или пристрелить «бешеную собаку», оказывается, нельзя было. Потом только я узнал, что Сталин дал специальное указание Чека охранять Троцкого против возможного покушения, боясь, что физический террор против Троцкого может спровоцировать волну контртеррора со стороны троцкистской молодежи, как об этом рассказывал Троцкому и сам Зиновьев. В конечном счете выяс­нилось, что Сталин оберегал Троцкого от других, чтобы убить его самому, и не финкой в живот, а киркой по голове.

Первая мысль после освобождения – «вон из Москвы, сюда я больше не ездок» – на Кавказ, на Кавказ! Потом постепенно я пришел в себя, тем более, что сам во всем был виноват. Однако «бе­лая профессура» осталась в моей памяти критичес­кой прелюдией к профессуре красной. В моем нетронутом мозгу молодого простака революции пробила она и первую критическую трещину: я на­чал думать, что в мире политики единой общече­ловеческой правды нет. Правда обернулась катего­рией партийной, где между истиной и ложью нет ни мертвой зоны, ни демаркационной линии. Ока­залось, что бывает ложная правда и правдивая ложь.

Институт красной профессуры сыграл роковую роль в моей жизни. Дважды я старался окончить подготовительное отделение ИКП, но оба раза без­успешно: один раз я сам ушел, второй раз меня исключили. Третий раз – в 1934 г. – я выдержал конкурсный экзамен на первый основной курс ИКП истории, но было это уже не по моей инициативе, о чем расскажу после. Как глубоко я жалел потом, что выдержал его...

Что же представлял собой столь вожделенный и столь же разочаровавший меня ИКП? Вот краткая справка из БСЭ (т. 10, третье издание):

«Институт красной профессуры (ИКП), специ­альное высшее учебное заведение, готовившее пре­подавателей общественных наук для вузов, а также работников для научно-исследовательских учрежде­ний, центральных партийных и государственных ор­ганов. Организован согласно подписанному В. И. Ле­ниным постановлению СНК РСФСР от 11 февраля 1921 г. в Москве, находился в ведении Наркомпроса, общее руководство осуществлялось агит­пропом ЦК партии. Ректором ИКП с 1921 по 1932 был М. Н. Покровский. Первоначально единый ИКП через год имел три отделения: экономическое, исто­рическое и философское. В 1924 было организова­но Подготовительное отделение, к 1930 ИКП был разделен на самостоятельные институты: истории, историко-партийный, экономический, философии и естествознания. В 1931, после присоединения к ИКП аспирантуры научно-исследовательских институтов Коммунистической академии, были созданы инсти­туты: аграрный, мирового хозяйства и мировой по­литики, советского строительства и права, литера­турный, техники и естествознания, подготовки кадров (б. подготовительное отделение). В ИКП преподавали В. В. Адоратский, Н. Н. Баранский, А. С. Бубнов, Е. С. Варга, В. П. Волгин, А. М. Деборин, С. М. Дубровский, Н. М. Лукин (Антонов), А. В. Луначарский, Ю. Ю. Мархлевский, В. И. Невский, М. Н. Покровский, В. М. Фриче, Ем. Ярос­лавский и др. Из рядов слушателей ИКП вышли видные партийные и советские работники, деятели науки и культуры (Н. А. Вознесенский, Я. Э. Калнберзин, Б. Н. Пономарев, М. А. Суслов, М. Д. Каммари, И. И. Минц, М. В. Нечкина, А. М. Панкрато­ва, П. Н. Поспелов, Н. Л. Рубинштейн, А. Л. Сидо­ров, А. А. Сурков, С. П. Щипачев и др.)». Вот эти «и др.» – что-то около трех тысяч человек, окон­чивших ИКП с 1921 по 1937 годы, были во время «Великой чистки» расстреляны или окончили жизнь в заточении в политизоляторах, а сам ИКП был тог­да же ликвидирован – после того как мастер по наклеиванию ярлыков Сталин назвал его «осиным гнездом врагов народа». Остались в живых и сдела­ли научную и партийную карьеру лишь единицы, указанные выше. Только в этом перечне почему-то отсутствуют наиболее известные «красные профес­сора», будущие члены ЦК, по заявлению которых и был посажен в НКВД почти весь состав ИКП и Комакадемии – это нашумевшая в свое время «ста­линская тройка» в идеологии: П. Ф. Юдин, М. Б. Митин и Ф. В. Константинов. Среди преподавателей ИКП не указаны, разумеется, и «враги народа» Бухарин, Радек, Пионтковский, Фридлянд, Пашуканис, Ванаг, Крыленко, Стэн, намеренно обойден и Вышинский. Обошли молчанием, если взять толь­ко ИКП истории, и выдающихся беспартийных пре­подавателей, таких, как академики Греков, Стру­ве, Тарле, Косминский, Бахрушин, профессор Пре­ображенский, Грацианский, Сергеев и др. Наш ИКП истории, вместе с ИКП государства и права и ИКП литературы, помещался в бывшем лицее цесаревича Николая (на Остоженке, 53). Вместе с подготовительным отделением (оно было двухгодичное) уче­ние в ИКП продолжалось пять лет. На основной курс, как правило, принимали лиц с высшим обра­зованием, ибо, по теперешним понятиям, ИКП пред­ставлял собой аспирантуру. На подготовительное отделение принимались люди со средним образова­нием. Те и другие должны были быть членами пар­тии и иметь рекомендации областных комитетов и Центральных комитетов нацкомпартий. При ЦК пар­тии существовала Мандатная комиссия, которая проверяла политическое и деловое лицо каждого кандидата в слушатели ИКП. Допущенные Мандат­ной комиссией лица подвергались конкурсным эк­заменам в самом ИКП. Выдержавшие экзамен, каж­дый индивидуально, утверждались на заседании Орг­бюро ЦК.

Среди принятых на подготовительное отделение я был самым молодым и малоподготовленным, особенно это касалось общего образования.

Когда я здесь начал заглядывать в «Капитал» Маркса, а особенно в «Анти-Дюринг» и Диалекти­ку природы» Энгельса, я убедился, что, не пройдя полный школьный курс математики, физики и хи­мии, ученым-марксистом быть не сможешь. Ко все­му этому пошла мода на изучение «Математических рукописей» Маркса, которые начали выдавать чуть ли не за вершину математической мысли в XIX сто­летии. Что же касается представителей немецкой классической философии (Кант, Фихте, Шеллинг, Гегель, Фейербах) или представителей английской классической политэкономии (Смит, Рикардо), ко­торых Ленин считал, наряду с французским утопи­ческим социализмом (Сен-Симон, Фурье), главны­ми источниками марксизма, туда лучше и не заглядывай, если не окончил полной программы средней школы. Я начал думать о возвращении обратно на Грозненский рабфак.

В это же время я стал свидетелем двух событий, которым суждено было стать историческими: 7 ноя­бря 1927 г. я слушал выступление Троцкого в день десятой годовщины Октябрьской революции, а 28 мая 1928 г. в ИКП доклад Сталина «На хлебном фронте».

Накануне октябрьских торжеств «группа больше­виков-ленинцев» (так называл себя блок Троцко­го-Зиновьева) распространяла по Москве и Ленин­граду многочисленные листовки, которые призыва­ли московских и ленинградских рабочих явиться 7 ноября на демонстрации и митинги, устраиваемые «большевиками-ленинцами» в честь десятой годов­щины Октября отдельно от «фракции Сталина». К этому празднику обе стороны – оппозиция и пар­тия – готовились весьма интенсивно. По данным Ем. Ярославского, оппозиция распространила свою платформу, отпечатанную в подпольной типографии, в количестве 30 тыс. экземпляров. Ее подписали бо­лее пяти тысяч активных деятелей «Объединенного блока» оппозиции Троцкого и Зиновьева, то есть столько большевиков, сколько их было, по Зиновьеву, в России накануне Февральской революции. Однако Россия теперь была другая – нэповская, правая, антиреволюционная. Сталин бил в эту точ­ку. Накануне десятой годовщины Октября он вы­пустил «Манифест» ЦИК СССР, в котором торже­ственно сообщалось:

1. Отныне в СССР вводится семичасовой рабочий день с полным сохранением существующей зарпла­ты;

2. 35% крестьянских хозяйств освобождаются от налогов.

Оппозиция посчитала все это за демагогию и го­лосовала против «Манифеста». Сталину это только и было надо, ибо тем самым оппозиция сама убила себя политически – задолго до того момента, ког­да Сталин убьет ее и физически.

Одну из листовок «большевиков-ленинцев» я по­добрал в кинотеатре на Арбате (листовки бросали с балкона в зал, и никто не мешал подбирать их). В ней сообщалось, что митинг оппозиции, на котором выступят Троцкий и Каменев, будет происходить перед зданием Моссовета. Я с этой листовкой по­ехал в КУТВ имени Сталина к моим землякам. Они, как и я, очень заинтересовались митингом, на кото­ром можно послушать самого Троцкого. Я, несмот­ря на свой печальный урок с Троцким, вместе с Ма­гометом Бектемировым, Даудом Мачукаевым и еще с кем-то утром 7 ноября 1927 г., раньше назна­ченного времени, помчались к Моссовету, чтобы за­нять удобные места. День был пасмурный, времена­ми моросил дождь, но людей было много. Одни ос­танавливались у Моссовета, чтобы посмотреть на Троцкого и Каменева, другие двигались дальше на Красную площадь, чтобы слушать Сталина, Бухари­на и их соратников.

Постепенно у Моссовета народу набралось так много, что, как говорится, яблоку некуда было упасть. Мы занимали хорошие места, прямо напро­тив балкона Моссовета, где висели портреты Лени­на и Троцкого и большое красное полотнище с ло­зунгом: «Вечная слава вождям Октября – Ленину и Троцкому!» Милиционеры, которые беспрерывно отталкивали толпу от центра, нас не трогали, принимая нас, вероятно, за важных лиц, так как студенты КУТВ носили полувоенную форму. Толпа пока ве­дет себя дисциплинированно, но чувствуется расту­щая напряженность в нетерпеливом ожидании по­явления вождей на трибуне. В этой напряженной ат­мосфере часам к десяти с боковой улицы на пло­щадь выезжает большой открытый автомобиль, и в этот миг, как по команде, на площади, на которой еще несколько секунд назад царили тишина и поря­док, поднимается невероятный гвалт, – вой, пере­крестный свист, громкие выкрики «ура, ура!» чере­дуются с неистовыми «долой, долой!». В человека, сидящего в автомобиле, летят со всех сторон то тух­лые яйца, то букеты цветов. Сопровождающие его лица, в свою очередь, вступают в борьбу с какой-то сплоченной группой людей в рабочих блузах, ока­завшихся переодетыми в рабочую форму чекистами. Завязывается драка, исход которой трудно предви­деть. В это время на помощь «рабочим» спешит с противоположной стороны конная милиция, кото­рая не очень разборчиво давит «своих» и «чужих», и в этой суматохе слышно несколько выстрелов, может быть, предупредительных. Однако человек в автомобиле, решительно не обращая внимания на происходящее, в сопровождении своей личной охра­ны входит в здание Моссовета и через несколько ми­нут появляется на балконе – это Лев Давыдович Троцкий. Около него становятся Каменев, Пятаков. Зычным командирским голосом легендарный герой гражданской войны, бывший командующий Мос­ковским военным округом, Муралов объявляет ми­тинг открытым. Как бы в ожидании, что же будет дальше, шум на несколько секунд затихает, затем вновь раздаются оглушительные свистки и «рабочая группа» старается прорваться через толпу и конную милицию к зданию. Тогда уже «дружина» Троцкого вступает в действие. Она переходит в контрнаступ­ление. Положение спасает Муралов. Он кричит с бал­кона во все горло: «Кто хочет слушать товарища Троцкого, прошу поднять руки!» Вся толпа едино­душно голосует «за», кроме небольшой группы «ра­бочих». Угрожающая позиция толпы оказывает на них воздействие – водворяется тишина. Муралов предоставляет слово Троцкому.

Если бы я здесь стал излагать свои мысли о Троц­ком как об ораторе и политике в свете позднейших событий, то я воспроизвел бы картину своего тог­дашнего впечатления искаженно. Ореол славы ка­кого-нибудь большого человека действует на нас как психологический гипноз на далеком расстоянии – чем дальше расстояние, чем недоступнее этот че­ловек, тем блистательнее в наших глазах нимб, ко­торый окружает его воображаемый образ. Нет луч­шего средства развенчать этот образ, чем непосред­ственное общение с ним. Поэтому-то пророков и не признавали в собственной стране. Орудие оратора – это слово, орудие политика – это слово, переходя­щее в дело. Слово политика, не переходящее в де­ло, – пустословие. Чтобы политическое слово ста­ло движущей силой массы, непременно нужны два условия: во-первых, чтобы оно было поставлено на службу определенной политической концепции, во-вторых, чтобы эта концепция была бы созна­тельным выражением бессознательных чаяний самой массы. Только это гарантирует психологический контакт с массой, которую хочешь привести в дви­жение. Все великие исторические движения возни­кали именно так. Но история знает и много великих ораторов, слово которых оставалось «гласом вопиющего в пустыне». Это те ораторы, которые появились или слишком рано или совсем поздно. Такие ораторы, проспав историю, проспали и на­ступление другой эпохи, с другой массой, с другими чаяниями. К последней категории и принадлежал Троцкий. Его идеи 1917 г. зажигали массы, повто­рение этих идей в 1927 г. звучало донкихотством. Прошло всего десять лет со дня революции, но мас­са уже была другая: та масса хотела только разру­шения, а этой массе нужна была спокойная и сытая жизнь, которую ей обещал Сталин и против кото­рой выступал Троцкий, требуя сужение нэпа и раз­гула репрессий.

Безо всякого преувеличения, Троцкий – выдаю­щийся мастер красноречия, украшавший свою речь меткими эпитетами и остроумными метафо­рами, – с первых же слов завладел вниманием толпы. Плохо помню содержание речи, но хорошо помню ее «музыку», ее эмоционально насыщенную гамму контрастов – то в мажоре, когда он говорил об Октябре, как об увертюре к мировой револю­ции, то в миноре, когда он говорил о низком пре­дательстве идеалов Октября фракцией Сталина. Он разоблачал демагогию «сталинской фракции» в упомянутом «Манифесте», не прибегая сам к демагогии, что было его явным недостатком как оратора в данных условиях. Его красноречие увле­кало, но он не овладевал массой, ибо его слушали люди, которые давно разочаровались в идеалах революции, а сюда пришли из обыкновенного любопытства. Да, слушали его с увлечением, но слушали именно из-за высокого класса его ора­торского искусства, точно так же, как даже неверующие с упоением слушают, скажем, «Реквием» Моцарта или «Страсти по Матфею» Баха...

Оппозиционеры объясняли провал Троцкого 7 ноября не политической апатией рабочего класса, а пулеметами, которые Сталин устрашающе направил в этот день против участников митинга. В одной из листовок группы Сапронова говорилось, что по при­казу Сталина «в Москве, на площади Свердлова, для устрашения строптивых рабочих несколько часов стояли горцы с пулеметами» («Пятнадцатый съезд ВКП(б)». Стенографический отчет, с. 557). Это, ра­зумеется, полнейшая фантазия. На этой площади нас, горцев, было лишь три или четыре человека, но у нас не было не только пулеметов, но и перочинных ножей (я свою финку, возвращенную мне после освобождения, предусмотрительно оставил дома).

Попытка Зиновьева и Радека организовать анти­сталинскую демонстрацию 7 ноября в Ленинграде совсем не удалась. Сталинские «дружинники» вож­дей Коминтерна просто заперли в каком-то помеще­нии, пока не кончились торжества.

Оппозиционеры из группы Сапронова так оцени­ли итоги обеих антисталинских демонстраций: «День 7 ноября 1927 г. будущий историк отметит как неудачное выступление пролетариата за новую революцию» (Ем. Ярославский, Краткая история ВКП(б),с.485).

Нет, «будущие историки», к которым я смею причислить и себя, не могли его так отметить по той простой причине, что ни Троцкий, ни Зиновьев, ни Каменев, ни вся оппозиция в целом не хотели ника­кой революции, если под революцией понимать свержение существующего режима. В условиях, ког­да слово не действовало ни на глухонемой «пролетариат», ни на волчьи нервы Сталина, альтернативным средством революции оставалось применение мате­риальной силы. «Перманентный революционер» Троцкий в борьбе с режимом Сталина был способен на пламенные речи и умозрительную философию, но никак не на революцию. Это он признавал и сам, когда писал о тех же итогах 7 ноября 1927 г.:

«Мы шли навстречу непосредственному разгро­му, уверенно подготовляя свою идейную победу в более отдаленном будущем. Применение матери­альной силы играло и играет огромную роль в че­ловеческой истории; иногда прогрессивную, чаще реакционную... Но отсюда бесконечно далеко до вы­вода, будто насилием можно разрешить все вопро­сы и справиться со всякими препятствиями» (Лев Троцкий, Моя жизнь, ч. II, ее. 276-277).

Что же можно сказать об этом рассуждении Троц­кого? Я могу только повторить то, что я писал в книге «Происхождение партократии»:

«В этом утверждении и заложен ключ к разгадке катастрофы Троцкого – в борьбе со слабой демо­кратией Керенского «применение материальной си­лы» – категорический императив, а в борьбе с ут­верждающейся тиранией Сталина – категорическое табу! Чтобы Троцкий вошел в историю как вели­кий революционер, нужны были прямодушный пленник демократии Керенский и его слабый ре­жим, но чтобы доказать, что из революционера мо­жет получиться запоздалый Дон Кихот, нужны бы­ли «кинто» – Сталин и его всесильный партийно-по­лицейский режим. История «Объединенного блока» очень поучительна в этом отношении. Она поучитель­на и в идеологическом плане – объединенная оппо­зиция с ее программой форсированной ликвидации нэпа, налогового переобложения крестьянства, ис­кусственного разжигания классовой борьбы, усиле­ния революционных репрессий «диктатуры проле­тариата» против «правой опасности» внутри стра­ны, с ее ставкой на мировую «перманентную рево­люцию» за счет жизненных интересов народов СССР – со всей этой программой оппозиция отталкивала от себя не только «разложенную партию», но и ши­рокие слои населения города и деревни. Единствен­ный положительный пункт в ее программе – борьбу против диктатуры партаппаратчиков (Радек: «В СССР не диктатура пролетариата, а диктатура секре­тариата») – народ да и партия расценивали как дра­ку олигархов между собой за власть.

Сталин, отстаивающий нэп, отвергающий репрес­сии, осуждающий искусственное разжигание клас­совой борьбы; Сталин – союзник «правого оппор­туниста» Бухарина с его проповедью «мирного врастания кулака в социализм» и зажигательным капиталистическим лозунгом по адресу крестьян­ства  – «Обогащайтесь!»... отвергающий авантю­ристическую политику «подталкивания мировой революции» Троцкого; Сталин, проповедующий «социализм в одной стране», означающий, по его интерпретации, строительство общества материаль­ного изобилия и высокого стандарта жизни; нако­нец, Сталин, проповедующий мир не только с капи­талистами, но и с социалистами (Англо-русский профсоюзный комитет) и с националистами (вхож­дение китайской компартии в Гоминдан Чан Кай-ши), – вот этот умеренный, спокойный, миролюби­вый Сталин куда больше импонировал народу, чем вечно беспокойный, агрессивный «перманентный ре­волюционер» Троцкий. Даже мировая буржуазия сочувствовала «национал-коммунисту» Сталину, а не интернационалисту Троцкому. Раковский говорил на XV съезде: «У меня в руках "Нью-Йорк таймс". В нем напечатано: "Сохранить оппозицию означает со­хранить то взрывчатое вещество, которое заложено под капиталистический мир" («Происхождение партократии», т. 2, ее. 244-245).

Чем все это кончилось, хорошо известно: руко­водствуясь правой программой Бухарина, Сталин ликвидировал «левую оппозицию» Троцкого, руко­водствуясь левой программой Троцкого, Сталин ликвидировал «правую оппозицию» Бухарина. «Нас обокрали!..» – кричали троцкисты, «нас обманули!» – жаловались бухаринцы и приводили ужасающие факты сталинского вероломства. Невозмутимый Сталин спокойно отвечал: «Если таковы факты, то тем хуже для самих фактов».

За год, проведенный в Москве, я полностью разочаровался и в политике, и в общественных на­уках. Хотя меня и перевели на второй курс подго­товительного отделения, я все же решил вернуться в Грозный, чтобы, окончив там рабфак, поступить в какой-нибудь технический вуз. Не скрою, что на это решение повлияла и необыкновенная, даже бо­лезненная ностальгия, тем более что Москва с само­го начала встретила меня негостеприимно. Я поехал к чеченскому представителю при Президиуме ВЦИК Саид-бею Арсанову и сообщил ему о своем решении. Арсанов не был в восторге от этого, но все же до­бился через Наркомпрос, чтобы меня направили на грозненский рабфак.

Преподавательский состав на рабфаке был высо­коквалифицированный – бывшие учителя гимна­зий и реальных училищ, профессора Грозненского нефтяного института. Я вспоминаю их имена с бла­годарностью – Власов (география), Маклашин (ма­тематика), Гриднев (математика), Чистяков (фи­зика), Гавришевская (русский язык и литература), Синюхаев (русский язык и литература), Белоусова (биология) и совсем молодая химичка Каплун. Сту­денческий состав был в основном русско-украин­ский. Было несколько дагестанцев, осетин, армян, пара чеченцев и один кабардинец. Чеченцы неохотно шли в школу, хотя для них было создано специаль­ное подготовительное отделение при рабфаке. Мно­гие из тех, кто шел учиться, едва окончив пару клас­сов школы или первый курс рабфака, бросали уче­ние, покупали «наркомовский» портфель, дорогую каракулевую шапку, надевали модные тогда брюки галифе и лакированные сапоги, нацепляли маузер и поступали на работу. Они быстро делались «хакимами» (начальниками). В этом отчасти вина лежала и на власти, ибо для выполнения плана «коренизации» (занятия административных должностей пред­ставителями коренной национальности), который был разработан партией на X (1921) и XII ( 1923) съездах по национальному вопросу, происходила вербовка чиновников из среды чеченской учащейся молодежи. Но, с другой стороны, правительство вся­чески поощряло привлечение «нацменов» к учению на рабфаках, в техникумах и вузах, для чего суще­ствовала двойная стипендиальная система – в то время как русские студенты получали лишь одну государственную стипендию, «нацмены» получали две: государственную стипендию плюс так называе­мую «дотацию» от своей «Автономии». Рабфаки бы­ли более привилегированными учебными заведения­ми, чем обыкновенные средние школы. Сюда принимали по строгому социальному отбору, а выпускни­ков рабфака брали в любой вуз без экзамена.

Здесь меня ввели в состав бюро ячейки, секре­тарь которой, Иваненко, был человеком добрым, обладавшим редким юмором. Не представляю се­бе, чтобы он когда-нибудь стал «винтиком» бездуш­ной машины власти. Иные из преподавателей были своего рода «оригиналами», которых так и запом­нишь на всю жизнь.

Таким был прежде всего наш географ старик Все­волод Васильевич Власов. До революции он служил директором женской гимназии в Варшаве. Власов знал земной шар, как свой собственный карман. Это были не просто академические знания – на земле не было материка, где бы он не побывал. Бог весть, ка­кая судьба забросила его в нашу глушь, но пресле­довала она его нещадно: сыновей потерял в граж­данскую войну – одного на стороне красных, дру­гого на стороне белых (нередкое тогда явление), жена умерла от удара, единственная дочь – красави­ца, студентка нефтяного института, – разочаровав­шись в изменнике-ухажоре, бросилась под поезд. Но старик не сдавался и в преподавании своей люби­мой географии находил, видимо, утешение и забве­ние. Но как он ее читал! Путешествуя с Власовым по бесчисленным островам, по далеким материкам, морям и океанам, вы как будто все сами видели, слышали, переживали, – только бесконечно жаль было сознавать, что никогда вам не собрать столько денег, чтобы побывать в тех местах. Власов на ста­рости лет решил посвятить себя любительским заня­тиям по изучению Кавказа в чисто краеведческом плане – его географии, флоры, фауны, людей (ант­ропология и этнография). Так он создал Грозненское общество краеведения и начал выпускать «Из­вестия» общества. Однажды моя учительница по партийной школе Блазомирская пригласила меня посетить вместе с ней одно из собраний общества. Эпизод, который разыгрался при попытке расши­рить программу, я запомнил навсегда. На собрании общества Блазомирская предложила Власову не­сколько раздвинуть рамки своего общества – вклю­чить в программу чтение докладов по истории наро­дов Кавказа. Блазомирская перечислила ряд тем от завоевания Кавказа до победы Советов – «Револю­ционное абречество и большевизм», «Достижения и недостатки советского строительства» и т. д. Власов обещал к следующему собранию общества предста­вить новую дополненную программу. Власов был великий географ, но абсолютно невинный младенец в политике – о власти, под которой он живет, Вла­сов имел совершенно смутное представление. Когда студент к нему обращался: «Товарищ Власов», – он резко обрывал: «Вы – невежда, какой я вам това­рищ?!» Но чтобы его не называть господином, ни­чего не оставалось, как звать его по имени и отчест­ву. Он не был каким-нибудь злонамеренным контр­революционером, он просто проспал смену власти и систем. В этом мы убедились очень скоро. С Блазомирской чуть было обморок не случился, когда она услышала на новом собрании общества свои предло­жения в редакции Власова: «Революционное разбой­ничество большевизма», Достижения и недостатки советской власти»...

– Простите, Всеволод Васильевич, вы что, не мо­жете отличить красных от белых, большевиков от разбойников? – ехидно спросила Блазомирская.

– Не могу, те и другие убили у меня двух сыновей, – всхлипывая от волнения, старик опустился в свое кресло.

Все осудили «неловкий вопрос» Блазомирской и бросились успокаивать Власова. Эпизод не имел ни­какого последствия.

«Известия» общества краеведения тоже были «оригинальным» органом, в котором среди полез­ного материала печаталось и много белиберды. Крайне возмутила меня в этих «Известиях» статья заведующего учебной частью Чеченского педагоги­ческого училища Знаменского. Названия статьи не помню, но главный тезис его статьи помню, как буд­то это было вчера: «Мой долгий педагогический опыт и специальные исследования убедили меня в том, что горские дети не способны к творческому мышлению»! Ни больше ни меньше. Разумеется, ме­ня, горца, это задело и оскорбило. Я решил высме­ять автора, написал нечто вроде фельетона-юморес­ки и направил его в газету «Грозненский рабочий». Через день меня вызвал главный редактор Давид Вайнштейн и, в свою очередь, начал высмеивать ме­ня: «Да что ты, милый друг, человек проповедует на страницах советской печати махровый шовинизм, а ты упражняешься в шутках-прибаутках. Надо дать этой вылазке политическую оценку и осудить ее». Он предложил написать новую статью, что я и сде­лал. Заодно ее подписал и М. Мамакаев. Из статьи Знаменский мог видеть, что «горские дети», по меньшей мере, огрызаться все-таки способны. Ста­тья тоже не имела никаких последствий для Знамен­ского, он продолжал работать завучем в бытность мою сначала директором того же училища, а потом и заведующим Чеченским облоно.

Совсем не от мира сего был преподаватель физики Чистяков. Он, вероятно, был большой знаток фи­зики, но педагог – никудышный. Человек невероят­но рассеянный, он жил в мире физических формул или витал в небесах, редко опускаясь на нашу греш­ную землю. Он вечно путал наш класс с другим классом в соседней школе, где он преподавал мате­матику, – начинал нам читать лекцию по математи­ке вместо физики, пока старосте группы не удава­лось наконец внушить ему, что у нас сейчас урок фи­зики. Писать при нем контрольные работы по физи­ке не составляло никакой проблемы. Мы свободно заглядывали в учебник или списывали друг у друга, а Чистяков, хоть бы хны, сядет где-то в угол, чуть ли не спиной к нам, роется в каких-то физических журналах. Случалось часто и так. Иные задачи для контрольных работ бывали трудные, в учебниках ответа мы не находили и тогда студент обращался к Чистякову, чтобы получить наводящее объяснение. Но это «объяснение» сводилось к тому, что Чистя­ков сам аккуратно решал задачу, а мы это решение переписывали и за это от Чистякова получали «от­лично»! Вообще говоря, задавать вопросы Чистяко­ву было делом трудным. Разговор с ним в форме диалога редко удавался. Он имел обыкновение на все вопросы или обращения к нему отвечать фразой-паразитом»: – Да, знаете ли...

Создавалось впечатление, что он вообще не слушает, что ему говорят. Один из студентов в на­шем классе, бойкий и немножко хулиганистый парень, Луговой, решил проверить, так ли это, и устроил «эксперимент», не предусмотренный физикой:

– Товарищ Чистяков, в сегодняшних газетах пишут, что вы вовсе не Чистяков, а китайский импера­тор – правда ли это? Последовало обычное: – Да, знаете ли...

Только громкий смех класса, кажется, немного потревожил его, и он повторил: – Да, знаете ли...

Всеобщим любимцем студентов был препода­ватель математики Василий Иванович Гриднев. Математика не относится к любимым предметам в школе, но мы жаждали как раз уроков матема­тики Василия Ивановича. Непревзойденный педа­гог, он начинал преподавание с критики распро­страненных предрассудков, что «трудней и скуч­ней математики науки нет»; но, добавлял он, у математики есть один страшный враг – умствен­ная лень! Кто поборол в себе этого врага, тот бу­дет наслаждаться математикой, как правоверный мусульманин феерией рая. А язык математики – это же сплошная поэзия: синус и косинус, тангенс и котангенс, дифференциалы и интегралы... Толь­ко тому, кто лаптем щи хлебает, заказана дорога в эту поэзию! Однако не это и не подобные это­му назидания Василия Ивановича покоряли нас, а тот неисчерпаемый кладезь иронии, юмора и анекдотов, которыми он украшал каждую свою лекцию. Впервые от него мы слышали в классе и анекдот, которым он иллюстрировал раздел ал­гебры «Уравнения».

– Друзья, – обратился он к нам однажды, – Ле­нин сказал: «Коммунизм – это советская власть плюс электрификация». Чему же тогда равняется са­ма советская власть?

Никто не отозвался. Тогда Василий Иванович ответил сам:

– Советская власть равняется коммунизму ми­нус электрификация!

Через пару лет за такие анекдоты рассказчиков расстреливали, а слушателей заключали в концлаге­ря «за недонесение».

Преподавательница русского языка и литературы Зинаида Афанасьевна Гавришевская, женщина боль­шой эрудиции и тонкого ума, соединяла в себе од­ной те выдающиеся качества старой русской интел­лигенции, за которые мы, «нацмены», особенно ува­жали эту интеллигенцию: гуманизм, чуждый расо­вым предрассудкам; идеализм, чуждый честолю­бия; доброта, переходящая в самопожертвование. Зинаида Афанасьевна не только глубоко любила русскую классическую литературу, но и щедро де­лилась этой любовью со своими учениками. С осо­бенным вниманием и тактом она относилась к чечен­цам и ингушам, которым трудно давался русский язык. Многие из ее чеченских и ингушских учени­ков впоследствии успешно кончили высшие школы. Собственно, одной Зинаиде Афанасьевне обязан я тем, что во мне пробудилась тяга к писанию. У че­ченцев есть рассказик: Осман чистит кукурузное по­ле от сорняков. Подходит Магомет:

– Салам алейкум, Осман, как замечательно ты мотыжишь!

– Ваалейкум салам, Магомет, я в этом сильно сомневаюсь, но когда ты так говоришь, мне хочется еще усерднее орудовать мотыгой.

Прополка пошла куда лучше.

Нечто подобное происходило и со мною под вли­янием поощрений Зинаиды Афанасьевны.

Русский язык был для меня иностранным язы­ком. Как таковой, я начал его изучать по законам русской грамматики, как я изучал в свое время арабский язык. Русская грамматика – сложная вещь, но у нее своя внутренняя логика и стройные нормы литературного языка; конечно, есть ковар­ные исключения, но с исключениями надо поступать так, как поступают со всем своим словарным фон­дом англо-американцы: заучивать правописание каждого слова отдельно («спеллинг»). Так изучал и я русский язык. Скоро выяснилось преимущество моего изучения русского языка. С сочинениями у меня бывало меньше трудностей, чем у моих рус­ских товарищей. Когда же Зинаида Афанасьевна, выделяя меня, единственного чеченца в русском классе, часто читала перед соучениками мои клас­сные сочинения на ту или иную литературную тему, то это не только льстило моему самолюбию, но и обязывало к большему усердию. В дальнейшем я старался, как тот чеченец с мотыгой, еще больше оправдать похвалы моей учительницы. Это даже тол­кнуло меня в область публицистики. Уже на послед­нем курсе рабфака я начал писать статьи в област­ной и краевой печати. Через год я выпустил и пер­вую книгу, потом последовал ряд книг на темы истории Чечни. Правда, впоследствии все эти, по су­ществу ученические, упражнения были оценены как намеренное «вредительство на идеологическом фронте» и изъяты из обращения вместе со мною, но тут не было вины моей благородной учительницы.

Я вернулся из Москвы с некоторым балластом сомнений в отношении правильности той линии, ко­торая требовала бить по «правой опасности». О лю­дях, носителях этой опасности, еще не было речи в печати, но на закрытых партийных собраниях их уже начали «обрабатывать», особенно Бухарина. Начиная с 1929 г., аппарат ЦК практикует рассылку ин­струкций и командировку ответственных инструк­торов на места, чтобы психологически подготовить партию к открытию тайны, которая в Москве уже не была тайной: в Политбюро сидят люди, которые хо­тят «реставрировать капитализм» в СССР! И называ­ли их имена: Бухарин, Рыков, Томский.

Каждая местная парторганизация и каждая ячей­ка партии отныне включались в активную борьбу с «правым оппортунизмом, как главной опасностью» в партии и «примиренчеством» к нему. Очередное месячное партсобрание посвящалось борьбе с правы­ми, докладчики присылались из горкома партии, между собраниями бюро ячеек вызывались на ин­структивное совещание в горком, им давались кон­кретные задания вести учет и собирать сведения о тех коммунистах, у которых замечено колебание в отношении «генеральной линии». После каждого со­брания принимается развернутая политическая резо­люция с осуждением «правых». При голосовании стараются выявить «колеблющихся». У нас в ячейке таким оказался только один коммунист – демоби­лизованный красноармеец Руденко. Когда его заста­вили выступить на собрании и изложить свои моти­вы, почему он голосует против резолюции, то он сослался на украинскую поговорку: «Когда паны дерутся, у холопов чубы трясутся!»

Штатным сочинителем почти всех резолюций Ива­ненко сделал меня. Бывало, докладчик горкома только начинает разносить Бухарина и возносить Сталина, подбегает Иваненко и торопит – ты, «злой чечен», давай, катай ,две стороны одной и той же медали». Это его код для резолюции: я в одной из резолюций писал, пользуясь, вероятно, чьей-то «находкой» из «Правды», что «,левый уклон» и «пра­вый уклон» – это две стороны одной и той же меда­ли. Иваненко «находка» понравилась, и он сделал ее отныне своим кодом.

Я уже упомянул, что у меня самого появилось «колебание» в отношении нового курса партии, но тогда спрашивается, почему же я составлял резолю­ции и не занял честно ту позицию, какую занял Ру­денко? Ответ подскажет читателю судьба Руденко: мы его исключили из партии, а директор выгнал с рабфака за месяц до его окончания. Двери в вуз пе­ред ним были навсегда закрыты, а там дальше мая­чил и концлагерь... Такова была цена честности. Пос­ле того как Сталин сначала покончил с троцкистами и зиновьевцами, а теперь и с бухаринцами, бессмыс­ленной казалась любая попытка выправить общую политику через голосование. Если бы даже произо­шло чудо и вся партия голосовала против Сталина, то из этого тоже ничего не получилось бы. Сталин достиг к концу двадцатых годов той степени влас­ти, что мог разогнать такую партию и управлять страной, опираясь на партийно-полицейский аппарат. Этого, конечно, тогда мы точно не знали, но явно чувствовали.