МЕМУАРЫ Часть 31

В мае 1940 г. открылся наш процесс. Председа­тельствовал сам председатель Верховного суда Чече­но-Ингушской АССР, русский по национальности. Обвинение поддерживает спецпрокурор республики. Есть несколько адвокатов, назначенных судом. Суд открытый, и зал полон нашими родственниками, друзьями и любопытными. Мы видим друг друга впервые за эти ужасные три года. Жестоко и непро­стительно, что старики заставили наших жен привес­ти на суд детей, некоторые из них еще помнят отцов и с криками радости бросаются к ним, но охрана им грубо загораживает дорогу, а комендант дает при­каз вывести из зала женщин, которые пришли с детьми. Этот инцидент тронул всех, я даже думаю, и самого судью с заседателями, так как не суд дал приказ вывести детей. Суд начинается с соблюдения всех формальностей: есть ли отвод суду, есть ли хо­датайства сторон и т. д. Когда начинается допрос подсудимых, наш местный Вышинский приходит в раж и с основанием: все одиннадцать подсудимых, признавших себя виновными на допросах в НКВД, теперь на судебном следствии на вопрос председате­ля суда, признают ли они себя виновными, один за другим перед полным залом заявляют, что они отка­зываются от своих признаний, ибо они были взяты под мучительными пытками и нечеловеческими избиениями. Зал возмущается подробностями пы­ток, но еще больше возмущается прокурор, кото­рый требует от суда, чтобы он не разрешал «мате­рым врагам народа» заниматься в этом зале контр­революционной пропагандой и клеветой на НКВД. Но это не помогает. Судья старается заставить под­судимых коротко отвечать на вопрос о своей виновности или невиновности, но это ему явно не уда­ется. Постепенно ведение допроса переходит от судьи к прокурору (эталоном ведь служили боль­шие московские процессы, когда не судья Ульрих, а прокурор Вышинский допрашивал подсудимых). Но лучше бы для самого же НКВД, если бы про­курор от этой роли отказался. Прокурор перелис­тывает дело каждого и начинает широко цитиро­вать показания подсудимых на предварительном следствии, как они, «пойманные с поличным», вынуждены были разоружиться, а теперь они ре­шили вновь вооружиться давно заржавленным оружием контрреволюции... Но на красноречие и цитаты прокурора подсудимые отвечают подроб­ными рассказами о пытках. Сам бывший проку­рор Чечни, потом заведующий отделом обкома партии Магомет Мамакаев напомнил прокурору:

– Гражданин прокурор, я никаких показаний не давал, все, что вы цитируете, – это сочинения моих следователей. Я их подписал под адскими пытками, когда нарком Иванов дал мне честное чекистское слово, что через час после моей под­писи меня расстреляют, но он меня обманул. Ве­роятно, вы хотите с таким опозданием выпол­нить обещание Иванова, но теперь не моя зада­ча облегчить вам эту миссию. Я вчера видел сво­их детей, и если мне придется умереть, то я не хочу покрыть их будущее позором, чтобы гово­рили, что их отец умер как трус и предатель чечен­ского народа.

Поскольку процесс был основан лишь на личных признаниях подсудимых, от которых они теперь от­казывались, а так называемых вещественных дока­зательств и в помине не было, то он свелся к цитатам прокурора и подробным рассказам подсудимых о пытках.

Наступил последний день суда. Прения сторон открылись, как обычно, речью прокурора. Мы все с величайшим нетерпением ожидали, что ду­мает о нашей судьбе НКВД головой этого мест­ного Вышинского. Но наш провинциальный Вы­шинский, в отличие от московского, был край­не примитивен. Против отказавшихся от своих признаний он нашел только один аргумент: «Что написано пером – не вырубишь топором». В отно­шении меня, кроме тех показаний, от которых свидетели отказались, прокурор привел «два весь­ма важных показания», от которых эти свиде­тели не отказались: показание Тлюняева и Эшбы, «ныне расстрелянных врагов народа». Про­курор кончил речь, повторив изуверскую фра­зу московского Вышинского, ставшую теперь штампом прокуроров на местных процессах: «Я предлагаю всех подсудимых расстрелять как беше­ных собак!»

А наши защитники себя вели так, как рассказы­вает чеченский анекдот о советском защитнике того времени: после суда чеченца возвращают в тюрьму, сокамерники спрашивают, чем кончился его суд?

– Мне дали 20 лет, а защитник так хорошо гово­рил против меня, что его оправдали!

Так и наши защитники: с одной стороны, это, ко­нечно, нехорошо заниматься контрреволюцией, но, с другой стороны, велик советский социалистический гуманизм.

В коротких последних словах мы все просили суд вернуть нам волю и дать возможность работать на пользу нашего народа.

Мучительны были часы ожидания, когда суд уда­лился в совещательную комнату. В смертные приго­воры я мало верил, но если дадут сроки, то они бу­дут высокие, на пределе, судя по поведению проку­рора. И вот 19 мая 1940 г., около пяти часов вечера, председатель начинает читать: «Уголовная коллегия Верховного суда Чечено-Ингушской АССР именем... приговорила: считать всех подсудимых по суду оп­равданными и из-под стражи немедленно освобо­дить». Матери, сестры, жены, словно по команде, за­рыдали от радости, мужчины кричали «ура» и «бра­во», а мы, остолбеневшие от неожиданности, даже и не пытались выйти из-под стражи – настолько неве­роятным нам казался этот первый оправдательный приговор не только в Чечено-Ингушетии, но и на всем Кавказе. Толпа вынесла нас буквально на ру­ках на улицу.

Представьте себе состояние человека, которого из этого кошмарного небытия выставили прямо на волю. Я рассказывал, что 11 октября 1937 г. на рас­свете, еще в полусне и полусознании, я открывал медленно глаза в надежде, что пережитое накануне было только страшным сном, но решетки на окне быстро рассеяли мою иллюзию. 20 мая 1940 г., на другое утро после освобождения, я, просыпаясь в неопределенных чувствах, думал, а не было ли вче­рашнее освобождение тоже очередным сновидени­ем в тюрьме.

Нашу квартиру, конечно, в первый же месяц после моего ареста отобрали. Жена с дочерью юти­лись в маленькой комнате у своей матери, я вре­менно устроился у своих друзей. Правительство не спешило дать мне квартиру и работу. Милиция отка­залась выдать паспорт, так что я даже не мог уехать куда-нибудь в поисках работы. Причины всего этого я узнал позже, но главное – я был на воле, хотя эта воля и была советской, то есть условной.

В эти дни из гор приехал поздравить меня мой друг со времени Детского дома – Хасан Исраилов. Он был юрист по образованию, раньше меня успел посидеть в НКВД. Теперь работал адвокатом в гор­ном Галанчожском районе. Это была человеческая натура поразительных контрастов: мягкий и сен­тиментальный в личном обращении, он был челове­ком непреклонных принципов и необыкновенного мужества в отношениях общественных. Когда ему предложили второй раз вступить в партию (он был исключен из партии), чтобы назначить его судьей, он отказался, заявив, что в дальнейшем намерен за­рабатывать хлеб головой, а не партбилетом. Он пи­сал по-чеченски лирические стихи о любви, а по-рус­ски – желчные корреспонденции в «Крестьянской газете» против произвола местных властей, за что и был арестован в начале кровавой коллективиза­ции. Хасан приехал ко мне через неделю после мое­го освобождения и привез много масла, сыра и це­лого барана.

Наши продолжительные беседы имели свое влия­ние на мое дальнейшее поведение. Хасан начал с предупреждения:

– Запомни, отныне твоя личная и семейная жизнь кончилась, ты весь во власти НКВД, и по твоим пя­там будут ходить его агенты. Горцам, которые ду­мают о судьбе своего народа, чекисты никогда не давали и не дадут умереть своей смертью – назови хоть один пример!

– Это думаю я и сам, но какой же отсюда вывод? Хасан ответил, что, если мы дорожим своей историей и своей независимостью, нам надо организо­вать во всей горной Чечено-Ингушетии силы само­обороны. Я сразу понял, что он имеет в виду. Что­бы Хасан не подумал, что я слишком дорожу сво­ей головой, я рассказал ему о массовом расстре­ле чеченцев под Терским хребтом и о своей клят­ве бороться против режима. Потом ответил по су­ществу: силы самообороны надо организовать только тогда, когда сам режим окажется в кри­зисе. Иначе будут бессмысленные жертвы:

– Хасан, Чечня – капля, советская Россия – океан.

– А Шамиль? – напомнил Хасан.

– Хасан, в век Шамиля сражались люди, а теперь сражаются машины, которых у нас нет.

Я его не убедил, мы решили вернуться к этой теме в другой раз. Но другого раза не получилось. Меня ожидали новые испытания.

 

 

17. НОВЫЙ АРЕСТ И НОВЫЙ СУД

 

На волю я вышел, но сколько ни старался, ни работы, ни квартиры мне не давали. Даже когда местный Педагогический институт пригласил меня работать преподавателем по кафедре истории, об­ком партии не дал на это своего согласия.

Тогда я решил уехать из Грозного и обратился в Грозненский паспортный стол с просьбой выдать мне паспорт. Мне сказали, что я должен получить паспорт по месту рождения – в Нижнем Науре. Там мне ответили, что паспорт я могу получить только по месту жительства – в Грозном. Три или четыре раза я без толку курсировал между моим аулом и Грозным, совершенно не догадываясь, что мне на­меренно морочат голову. Возвращаясь из одной из таких поездок, я зашел в Научно-исследовательский институт по истории, культуре и языку, чтобы узнать, нет ли у них нужды в авторах для их «Вест­ника института», в котором я сотрудничал до ареста.

Страшно удивленный моим появлением, сотруд­ник института задал вопрос, который меня самого удивил еще больше:

– О, слава Богу, значит это неправда, что вас арестовали? Заметив мое полное недоумение, он объяснил, в чем дело:

– Сегодня утром я был в обкоме и там расска­зывали, что Москва отменила оправдательный при­говор в отношении Авторханова, Яндарова, Мамакаева и Мациева, и что всех вас четверых прошлой но­чью арестовали.

Следующие десять минут, которые я провел в его кабинете, показались мне вечностью. Я понял, поче­му мне не давали работы, квартиры или паспорта. Не было сомнения, что мои названные подельники арестованы, а меня ищут. При выходе, в приемной института, я столкнулся лицом к лицу и с тем шпи­ком, который под предлогом наведения у меня «ис­торической справки» по поводу родовых отношений в Чечено-Ингушетии, посетил меня в Москве, а по­том неотлучно ходил там за мною до самого моего возвращения в Грозный. Это был писатель Л. Па­сынков, автор романа об ингушах «Тайпа». Я пос­ле Москвы так много пережил и так много мерзав­цев видел, что о нем совсем забыл, а вот теперь он стоит передо мною и спрашивает у сотрудников Института, не заходил ли сюда Яндаров. Шпик, ко­нечно, искал не Яндарова, а меня. Получив отрица­тельный ответ, он быстро вышел. За какие-нибудь минуты, пока я вышел вслед за ним, он очутился в конце длинной Первомайской улицы, по направле­нию к центру города, – вероятно, спешил доло­жить своему начальству, что я вернулся в Грозный. У меня были считанные минуты, чтобы принять ре­шение: как быть? Заезжать к семье уже было опас­но. Я сел на трамвай, поехал за город в рабочий по­селок к одному своему родственнику, который жил там нелегально, как «чуждый элемент». Род­ственник был очень удручен моим сообщением, запретил мне выходить из дому, а своего сына сде­лал «связным» между мною и моими друзьями в городе, чтобы узнать подробности по поводу отме­ны оправдательного приговора и обсудить положе­ние, как мне быть дальше: явиться самому в НКВД или скрыться?

Мой родственник был человек бывалый и опыт­ный. Во время нэпа он разбогател на казенных под­рядах, после, объявленный «чуждым элементом», он спасался от репрессий тем, что вечно кочевал с одного места в другое и в то же время умудрялся быть состоятельным. Свое мнение, как мне быть, он выразил недвусмысленно:

– В свою пасть змея может заманить только су­щество жалкое и презренное.

Этим он только укрепил меня в том решении, ко­торое я уже принял: скрыться. Старый «подполь­щик» с солидным стажем, «явками» и богатыми связями в народе, он дал мне и совет: начать совер­шенно новую жизнь, где-нибудь в других краях. Такой трезвый и умный в практической жизни, род­ственник мой жил в том же мире политических ил­люзий, как и весь народ: скоро все изменится, и тогда ты вернешься на родину. «Если погибнешь в борьбе со злом, то народ будет тебя чтить как ге­роя», – утешил он меня (когда в дни черного пес­симизма я таким же образом начал утешать в каме­ре моего подельника Мациева, что лет через сто наш народ нам поставит памятник за все эти страдания, то обычно сдержанный и молчаливый Мациев ото­звался резко: наплевать мне на памятник через сто лет, я хотел бы сейчас съесть буханку хлеба!).

На второй день вечером я послал своего «связно­го» к одному из своих друзей, который занимал в республике высокое положение. Друг явился в тот же вечер и предложил мне немедленно переселиться на его квартиру, где мне легче связаться с нужными людьми и обсудить мое положение. Он подтвердил, что арестованы мои подельники и что меня ищут. Мой друг, как и мой родственник, думал, что мне лучше выждать исхода дела уже арестованных. Те­перь все стало ясно. Я отклонил предложение друга поселиться у него, чтобы не подвергать его самого опасности. Я решил скрыться, – но куда? СССР занимает одну шестую часть земного шара, но в нем нет ни одного метра земли, где преследуемому по политическим мотивам можно было бы скрыться.

В ту же ночь, на верховом коне моего родствен­ника, я двинулся в горы, чтобы искать убежища у Хасана Исраилова. На второй день я прибыл в Галанчож, но, к своему великому огорчению, Хасана дома не застал. Оказалось, что по своим адвокат­ским делам он уехал в Москву, и никто из семьи не знал, когда он вернется.

Что бывают встречи для человека судьбоносные – это явление нередкое, но что несостоявшаяся встреча тоже может оказаться таковой – я убе­дился на своем примере. Если бы я застал Хасана дома, моя судьба могла бы сложиться иначе. Я не могу сказать, мог ли бы он меня уговорить участво­вать в том восстании, которое он поднял через не­сколько месяцев, но шансов у него на это бы­ло сейчас больше, чем месяца два тому назад, ког­да он меня вербовал для организации «сил само­обороны».

Долго оставаться в Галанчоже было небезопасно. Маленький горный аул, расположенный в чудесной лощине пологих гор, Галанчож был районным цент­ром, в котором не только люди, но и каждая собака должны были быть известны районному уполномо­ченному НКВД. Поэтому я немедленно двинулся дальше, в тот аул у подножия Кавказского хребта, в котором жил друг моего грозненского родственни­ка – Джабраил. Джабраил меня принял как родно­го сына, а узнавши, что я друг Хасана и в бегах от властей, молча повел в хлев, а там в землянку, ока­завшуюся чем-то вроде «цейхгауза» оружия разного калибра. Указывая на этот самый «цейхгауз», Джаб­раил сказал:

– Абдурахман, нас шесть братьев, в нашей тайпе все вооружены, пока мы живы, с твоей головы не упадет ни один волос. Ты должен остаться у нас.

Чеченцы горды своим гостеприимством, но если гость ищет убежища от своих врагов, то они счита­ют, что такого гостя им послал Сам Бог и тем боль­ше ему почета и внимания.

Я решил остаться у Джабраила, пока вернется Хасан.

У горцев есть обычай приглашать гостя в каждый дом членов «тайпы», у которой он остановился, и на его глазах зарезать для него ягненка или барана, если даже в доме есть вдоволь мяса. Такая церемо­ния приема гостя существует испокон веков, и ее нарушение считается оскорблением не гостя, а са­мой «тайпы». И вот меня начали таскать каждый день, а то и два раза в день, по разным домам, даже по разным аулам, где жили родственники Джабраи­ла. Конечно, на такое приглашение приходит масса сородичей, чтобы лицезреть гостя, расспрашивать его, что делается в его краях, а если гость читает га­зеты, то узнать у него, когда «русские уйдут с Кав­каза». Мой пессимистический ответ на последний вопрос всегда вызывал страстные дискуссии, до­стойные именно свободолюбивых до безрассудства горцев. Написав эти строки, я вспомнил одно вы­сказывание о горцах известного и талантливого по­эта Наума Коржавина. Стараясь понять смысл или бессмысленность преступлений Сталина, советский поэт Коржавин отважился, как мне передавали, вы­ставить следующий, в сталинское время самоубий­ственный «философский тезис»: «Жители гор по рождению склонны к кретинизму, а Сталин, как из­вестно, родился в горах»! Поэт легко отделался, его только заключили в концлагерь. Однако я утверж­даю: храбрый, но безрассудный поступок Коржавина роднит его больше с кавказскими горцами, чем былого «горца» – тирана из Кремля, вечно дро­жавшего за свою голову. Благородная черта – го­товность рисковать своей жизнью во имя общего блага – ведь тоже есть своего рода безрассудство. В конце каждой дискуссии безрассудные горцы Галанчожа вносили предложение: все горцы Кавказа должны восстать против кавказского царя в Моск­ве, как мы восставали при Шамиле против русского царя. Трудно, да и невозможно было их убедить: горсточка горцев не может разгромить великую им­перию. Мне, поклявшемуся бороться с советской властью, пришлось ее защищать против безрассуд­ства вот этих моих соотечественников. В начале дан­ной работы я цитировал русского историка начала XIX века, который при всей своей необъективности к чеченцам, сделал о них, однако, и одно глубоко правильное замечание за 40 лет до их покорения царской Россией и за 120 лет до их депортации со­ветской Россией: «Только чеченцы отличаются от всех кавказских народов оплошным непредвидени­ем, ведущим их к явной гибели».