Нежданные
товарищи по джихаду
Лежали себе в чулане старые газеты, дожидались своей участи.
Выбрасывать их все скопом было жалко: всё-таки на этих страницах
встречалось немало интересного, такого, что стоило бы сохранить.
А перебрать и сделать вырезки — всё руки не доходили. И
вот так постепенно одна из этих газет стала величайшей ценностью,
равной, может быть, иному антикварному изданию. Потому что
я знаю: стихи, напечатанные в этой давней газете, я в нынешней
России нигде больше не достану и нигде не прочту.
* * *
Самая гнусная тирания — та, которая убивает поэтов.
В 1932 году Владислав Ходасевич написал очерк «Кровавая
пища», основная часть которого — страшный перечень униженных,
уничтоженных, затравленных, загубленных жизней русских поэтов
и писателей.
Название очерка, разумеется, взято из пушкинского стихотворения
«Узник».
В процессе чтения с удивлением обнаруживаешь, что орёл,
клюющий эту самую кровавую пищу, оказывается двуглавым.
Заметим, что время написания очерка — ещё не самое людоедское,
ещё впереди ежовщина, ждановщина, брежневщина… Но Ходасевич,
и сам претерпевший от советской власти, начинает с XVIII
века, с Василья Тредиаковского, и убедительно демонстрирует,
что людоедские, «поэтоедские» традиции в России не зависят
от формы правления и даже от просвещённости и либеральности
правителя.
Наполовину поляк и на четверть еврей по генам, Владислав
Фелицианович по духу был совершенно русским, и вывод из
составленного им мартиролога был чисто русский: поэтов побивали
каменьями, как пророков, чтобы потом их вознести и возвеличить.
Именно в этом и величие русских поэтов, и судьба русского
народа вкупе с русской культурой…
Конечно, поэтам и в других странах иной раз доставалось
(вспомним Франсуа Вийона, Андре Шенье, Шарля Бодлера, Оскара
Уайлда или Федерико Гарсиа Лорку), но по поводу таких глубокомысленных
заключений можно было бы лишь пожать плечами: мало ли какие
странные обычаи существуют у разных народов! Некоторые папуасские
племена, например, до недавнего времени практиковали съедение
своих покойных родственников, чтоб унаследовать их силу
или отвагу, мудрость или обаяние (правда, они всё же обычно
не умерщвляли их с этой целью, а дожидались естественной
смерти). Так что если русские поэты позволяют своему народу,
своим властям, своей элите так поступать — значит, есть,
наверное, в том какой-то смысл, который понять может только
русский…
Но беда в том, что Ходасевич как-то оставляет в тени существенную
деталь: под беспорядочные удары московского скипетра попадают
не одни лишь русские поэты. В первую очередь вспоминается,
конечно, десять лет солдатчины гениального Тараса Шевченко,
но по времени он вовсе не был первым.
Задолго до Тредиаковского этот мартиролог открывает немецкий
поэт Квиринус Кульман, вдохновенный проповедник и визионер,
философ с комплексом пророка, последователь Раймунда Луллия,
Якоба Бёме и Джордано Бруно, сожжённый 4 октября 1689 года
в Москве по личному указанию патриарха Иоакима (царь Пётр
тогда был молод и в такие дела не мешался). В романе советского
писателя графа Алексея Н. Толстого «Пётр I» есть глава с
описанием этой казни. Она содержит интересную деталь: на
спине у Кульмана палачи жгли его рукописи. Деталь исторически
достоверна и как нельзя лучше характеризует российских гонителей
свободного слова: мало уничтожить поэта — надо уничтожить
и его сочинения.
Зачастую это удавалось в полной мере. Так, мы до сих пор
не знаем ни одного достоверного текста основоположника башкирской
литературы, легендарного поэта Салавата Юлаева — он же бригадный
генерал (тогда обычно говорили «бригадир») пугачёвских войск,
схваченный в 1774 и окончивший свои дни в пожизненном заключении
на каторге в Рогервике (ныне Палдиски в Эстонии). Одна его
песня сохранилась — но в русском переводе.
Уже упомянутому Шевченко строго запрещалось что-либо писать
и рисовать (он записывал стихи на крохотных листках, которые
носил за голенищем своего солдатского сапога).
Когда в конце пятидесятых годов был реабилитирован якутский
поэт и общественный деятель, «красный шаман» Платон Слепцов-Ойунский
и было решено издать собрание его сочинений, ни в одной
якутской библиотеке ничего не нашли: всё было уничтожено
подчистую. Основу ныне известного наследия Ойунского составляют
издания, бережно сохранённые в подвале одним из поклонников
его творчества (мог и головой поплатиться).
Но вернёмся пока в девятнадцатый век.
Ссылка Шевченко, а также его товарищей по Кирилло-Мефодиевскому
братству Кулиша, Костомарова, Гулака, позднее — Павла Грабовского
и многих других, изгнание за границу польских поэтов, в
частности крупнейшего в славянском литературном мире Адама
Мицкевича и загадочного, чьё влияние начало проявляться
лишь спустя десятилетия Цыпрыяна Норвида (изгнание двойное,
ибо изгонялись они из политически уже давно не существующей
отчизны),— это факты широко известные. Менее известно, что,
едва не загубив нарождающуюся украинскую литературу, царский
режим загубил-таки белорусскую (по крайней мере, затормозил
её развитие на добрых полвека): был отдан в солдаты да там
и замолк многообещающий юноша Павлюк Багрим; такая же участь
постигла Франца Савича; был казнён Кастусь Калиновский,
сослан Верыга-Дарэвский, преследовались Дунин-Марцинкевич,
Богушевич, Цётка… Не меньше досталось и литовцам (каторгу
и ссылку прошли Клеменсас Кайрис, Анупрас Ясявичюс, Юлюс
Анусавичюс, позднее Клеофас Юргялёнис и многие другие),
к тому же литовская печать сорок лет (1864–1904) была вообще
запрещена русскими. То же в значительной степени относилось
и к украинской печати. А Николай I ещё до того запрещал
не только белорусскую литературу, но и само слово «Белоруссия».
Среди сосланных в Сибирь были и кумыкский поэт Йырчы Казак,
и осетинский Цомак Гадиев, и еврейский Гальперн Лейвик,
и киргизский акын Токтогул Сатылганов…
Загадочные смерти Хачатура Абовяна (1848), Ильи Чавчавадзе
(1907) и уж, конечно, Звияда Гамсахурдиа, похоже, тоже не
обошлись без «руки Москвы».
В России чтут память Шандора Петёфи, но совсем не помнят,
что этот величайший венгерский поэт не просто погиб в сражении,
а в сражении именно с русскими, вторгшимися в Венгрию в
1849-м так же беззастенчиво, как и в 1956-м. Впрочем, даже
неизвестно, погиб ли он: ведь тела так и не нашли на поле
боя… Есть данные, что он был взят в плен и умер от ранений
несколько лет спустя где-то за Байкалом. Могила сохранилась,
её обследовали венгерские антропологи, дело получило огласку,
но русские шовинисты отбрехивались тем, что, мол, это русофобская
легенда, выдуманная в пропагандистских целях.
(Ну да, конечно, затравить Пушкина, Блока, Цветаеву, повесить
Рылеева, сослать Кюхельбекера, Бестужева-Марлинского и Бродского,
расстрелять Гумилёва, обратить в лагерную пыль Мандельштама,
смешать с грязью Ахматову — это всё не русофобия… Русофобия
— это когда чужие нам этим в глаза тычут. Да ещё зачем-то
своих поэтов приплетают. Нужны они нам! Нам и своих хватает
для битья.)
Ну ладно, с пленом Петёфи, может быть, не всё ясно, но
вот его собрат по перу Геза Дьони, непревзойдённый в венгерской
литературе мастер военной лирики — тот точно скончался в
плену в Красноярске в 1917 году.
А уж после этой многозначительной даты уничтожение поэтов
было поставлено на производственную основу. Не будем даже
касаться периода Гражданской войны: мало ли что тогда могло
происходить, перейдём к более мирным временам.
В 1928 была репрессирована большая группа белорусских «нацдемов»
(в основном литераторов). Тогда же замучили в Новосибирской
тюрьме одного из основоположников якутской литературы Василия
Никифорова, драматурга и общественного деятеля, арестованного,
кстати говоря, «за связь с повстанцами». Через год после
написания статьи Ходасевича начинаются повальные аресты,
а там и расстрелы среди украинских литераторов. Обвинение
— «терроризм». Ну в точности как сейчас. Мрачный курьёз:
среди двадцати восьми мнимых террористов, расстрелянных
в Киеве в декабре 1934, был, например, поэт Олекса Влызько,
глухонемой с отрочества. Хорош террорист!
А уж тридцать седьмой год прошёлся по всем литературам
нерушимого Советского Союза. Гибли и ортодоксальные марксистские
писатели, ни на йоту не отступавшие от партийной линии,
и те, кто слегка грешил романтикой национальной идеи (тех,
кто грешил серьёзно, уже не оставалось). Гибли представители
и древнейших литературных традиций (как грузинская и армянская),
и литератур, едва появившихся на свет, ибо их народы лишь
недавно получили письменность (иногда кажется, что создание
письменностей для ряда малочисленных народов только затем
и затевалось, чтобы потом больнее вдарить…). Такие литературы,
как удмуртская и марийская, практически перестали существовать.
У крошечного, меньше тысячи человек, народа юкагиров был
всего один писатель — Тэкки Одулок (он же первый юкагирский
учёный и просветитель, создатель юкагирской азбуки). Конечно
же, его обязательно надо было убить! Представители всех
народов, больших и малых, должны были участвовать в этой
гекатомбе.
То же касалось и представителей диаспор: так угодили в
жернова литовский поэт Андрюс Дабулявичюс, живший в Минске,
и латышский Роберт Эйдеманис, командовавший по совместительству
Сибирским военным округом (напомню, что Литва, Латвия и
Эстония тогда ещё в Советский Союз не входили).
Но они хотя бы были советскими гражданами. А Виктор Серж
был подданным Франции, Антал Гидаш — Венгрии, Монгуш Лопсан-Чимит
— Танну-Тувинской Народной Республики… Это не помешало им
и их товарищам по несчастью вкусить советского правосудия
— кому в лагерях, а кому и у стенки. Впрочем, у Тувы своих
лагерей и не было, да и вообще все репрессивные меры проводил
НКВД СССР. В 1943 году, за год до ликвидации независимости,
правительство Тувы даже наградило Лаврентия Павловича Берию
орденом Республики.
Процитировав известные строки Фета, Ходасевич замечает:
«Ну, разумеется, зыряне да чукчи никого и не казнят». Правильно,
за них это делает «старший брат». Что, не вспоминаются имена
репрессированных чукотских поэтов? Да обязательны ли прямые
репрессии! А ранние смерти Виктора Теулькута и Елены Омрыны
ни о чём не говорят? Автор первого чукотского стихотворения
Тынэтэгын, вывезенный в Ленинград на потеху начальству,
чуть ли не в качестве учёной обезьяны, не выдержал сырого
климата, заболел туберкулёзом и скончался, никому уже не
нужный, в 1940. Владимир Тынескин погиб от другой напасти…
Впрочем, этот разговор уведёт нас далеко; я надеюсь ещё
вернуться к этой теме в другой статье…
А вот с «зырянами» всё однозначно. Гибель коми-зырянских
поэтов Виктора Савина и Вениамина Чисталёва (Тима Вень),
долгие годы тюрьмы, лагерей и ссылки выдающегося языковеда,
поэта и культуролога Василия Латкина (Илля Вась) — на совести
России. И не надо говорить, что в советский период всё было
интернациональным и ответственность надо разложить на всех.
Да, конкретным исполнителем репрессий мог быть и русский,
и коми, и еврей, и венгр, и латыш, но сами репрессии были
порождением очередной мутации русской государственности
— от Великого княжества Московского через Московское царство
и Российскую империю до Советского Союза. Я не буду доказывать
этот тезис полностью, ограничусь только тем аспектом, о
котором и идёт речь: гибелью поэтов.
Да, у чукчей не было Анакреона, у зырян — Тютчева. Но были
сказители, были певцы — всегда, у всех народов. И большинство
народов своих сказителей не казнило. А когда пришли русские
— начались и казни. Вот и всё доказательство.
Только не подумайте, что я оспариваю Ходасевича, нет. Я
разве что дополняю некоторыми частностями его горькую и
справедливую статью.
С беспощадной точностью диагноста он пишет, что в преследовании
поэтов «от начальства и общества не отставали семьи и ближние.
<…> Русскому писателю казни не избежать: а уж кто,
как и когда будет её исполнителем, как сложатся обстоятельства,—
это дело случая». И то же самое мы смеем утверждать о нерусских
писателях, попавших в сферу действия русских обычаев и законов.
В ноябре 1971 года в окрестностях Тобольска был найден повешенным
талантливый хантыйский поэт Владимир Волдин. Конфликтов
с властями у него не было. Ходили слухи, что с ним просто
расправились уголовники. Ни за что. Проиграли в карты. Дело
не расследовано до сих пор.
В мае 1979 в окрестностях Львова было найдено тело садистски
убитого поэта и композитора Володимира Ивасюка. Его перу
принадлежала всесоюзно известная «Червона рута». Дело не
расследовано до сих пор. Была ли это спецоперация спецслужб,
опасавшихся влияния популярного и явно националистически
настроенного человека, или опять злодейство уголовников?
Какая разница! Корень един.
Ещё один украинец при сходных обстоятельствах погиб в том
же Тобольске — только не поэт, а лингвист. Григорий Голоскевич,
осуждённый по знаменитому сфальсифицированному процессу
СВУ в 1930, отбывал ссылку и однажды был найден повешенным
в городском парке. Самоубийство? Убийство? Спецоперация?
Дело не расследовано до сих пор.
* * *
С Григорием Голоскевичем мы снова возвратились в тридцатые
годы. Маховик работал, и многих просто не успевали вовремя
арестовать: они пускали себе пулю в лоб, как Мыкола Хвылёвый,
выбрасывались из окна, как Паоло Яшвили, или бросались в
лестничный пролёт, как Янка Купала…
Я уже утомил читателя этими бесконечными перечнями, плеонастическими
перечислениями в стиле Турко Дикаева, а ведь это лишь малая
часть казнённых, замученных, посаженных — и за каждым именем
— не только живой человек, но и свой, несходный с другими,
поэтический мир, фантасмагорический или серовато-будничный,
задушевно-лирический или сдержанно-строгий, затоптанный
сапогами и забросанный навозом источник раздумий и переживаний
для тысяч (или миллионов) несостоявшихся читателей.
Когда на рубеже тридцатых и сороковых Сталин с Гитлером
поделили Восточную Европу, московские вурдалаки получили
новую порцию изысканной пищи. Именно тогда погибли в их
застенках, например, белорусский поэт Макар Кравцов и украинский
Остап Луцкий. Поэтому, когда в конце войны стало ясно, что
на смену немецкой оккупации снова вернётся русская, многие
спаслись бегством: украинские поэты Евген Маланюк и Тодось
Осьмачка, литовцы Винцас Креве-Мицкявичюс и Фаустас Кирша
(«король поэтов»), эстонцы Карл Ристикиви, Бернард Кангро,
Арно Вихалемм (это если упоминать только самых видных) подались
чуть ли не пешком на запад. Худо-бедно они сохранили свои
жизни. Но изгнание — тоже мука для поэта (как и для всякого,
впрочем, кто любит свою родину). И нельзя ведь сказать,
будто все они были под такой уж страшной угрозой. Вот взять
Винцаса Креве. В двадцатые-тридцатые годы был он большой
советофил, возглавлял литовское общество изучения культуры
народов СССР, в 1940 вошёл в состав правительства Литовской
ССР, стал президентом Академии наук Литвы. В сотрудничестве
с немцами замечен не был, так что вряд ли в 1944 или 1945
с ним обошлись бы круто. Но он предпочёл уйти. А Йоханнес
Барбарус, врач, поэт и Председатель Президиума Эстонской
ССР, остался. И уже через два года не выдержал: пустил себе
пулю в лоб в конце 1946 года. А ссыльный Хейти Тальвик,
лидер эстонской поэтической группы «Арбуяд» («Волхвы») умер
в лодке посреди Оби: там, куда его сослали, не было врача;
заболев, он вынужден был добираться до больницы чуть не
за сотню километров. А латышский поэт Эрик Адамсон… но довольно
примеров! Иначе придётся переписывать всю историю литературы.
В сороковые годы практика социалистического строительства
достигла таких высот, что позволила однозначно решать вопрос
о единстве поэта и народа. Теперь на горьковский вопрос
«С кем вы, мастера культуры?» поэт мог отвечать ахматовскими
словами: «Там, где мой народ, к несчастью…» Правда, пока
что были взяты в разработку лишь отдельные народы вместе
со своими поэтами: для начала, в сорок первом — поволжские
немцы (богатая литературная традиция российских немцев от
этого удара так и не смогла оправиться), а потом и калмыки,
и чеченцы, и ингуши, и карачаевцы, и балкарцы, и крымские
татары… Кого не удавалось застать на месте по уважительным
причинам,— те отправлялись в ссылку сразу с фронта, как
балкарский классик Кайсын Кулиев и калмыцкий — Давид Кугультинов
(с иных даже не стали срывать боевые награды: у нас ведь
всё справедливо; и из партии не исключали).
Были, говорят, аналогичные планы и для украинского народа,
да железнодорожный министр Каганович подсчитал, что эшелонов
не хватит. Но к концу сороковых народное хозяйство окрепло
уже настолько, что можно было перевезти куда угодно пусть
не украинцев, так хотя бы евреев, которых после Гитлера
ещё оставалось изрядно. Погромы и депортация планировались
на 1953 год, а перед тем проводилась подготовка. Начали,
правда, не с поэта, а с гениального актёра и режиссёра Соломона
Михоэлса, но затем расстреляли и много кого ещё, в том числе
и поэтов (опять мрачный курьёз: среди них был и детский
поэт Лейб Квитко; тоже, надо думать, не просто вредитель,
а именно террорист).
После Сталина начался во всей красе тот этап, который Ходасевич
назвал «причислением к лику» — реабилитация мёртвых поэтов
и поклонение им. Но вот здесь мы не усматриваем той логики
умерщвления — воскрешения, вокруг которой он строит свою
статью. Если с русскими поэтами всё именно так и обстоит
(даже Гумилёва в шестидесятые годы по чуть-чуть, но печатали
и уж во всяком случае из истории литературы не выкидывали,
в энциклопедиях упоминали), то имена Григола Робакидзе,
Василия Никифорова, Мыколы Хвылёвого, Макара Кравцова оставались
запретными до конца восьмидесятых.
Вот ещё пример в том же роде. В конце 1917 года из Сибири
вернулся белорусский поэт Алесь Гарун. Он провёл десять
лет на каторге (а арестован был совсем молодым, двадцатилетним),
заработал туберкулёз на Ленских золотых приисках и вскоре,
в 1920 скончался. Персонаж, вроде бы, по советским меркам,
положительный: с царизмом боролся, от царя пострадал, уже
умер — значит, ни к какому уклону не примкнёт, никаких глупостей
против советской власти не наговорит… Казалось бы, готовая
икона для большевиков. Для большевиков, может быть, и так,
но не для русских: семьдесят лет даже имя Алеся Гаруна нельзя
было упоминать. Даже его столетие (а это был уже 1987 год,
перестройка, мало какие темы оставались тогда запретными),
даже этот юбилей в Белоруссии отмечать было запрещено.
Складывается впечатление, что это только свои поэты нужны
русским, чтоб сначала убить, а потом поклониться, чужие
же — только кровавая пища и больше ничего. Бессмертный принцип
«они любить умеют только мёртвых» не для инородцев. И не
для инородческих поэтов. Мы своих распнём, а потом перед
ними же и преклонимся. Распнём и ваших. А вот дать ли потом
преклониться вам — ещё посмотрим!
Как злобная насмешка над человеком смотрится судьбы поэтессы
из Западной Украины Ольги-Олександры Дучиминской. Она прожила
чрезвычайно долгую жизнь, в молодости её творчество привлекало
внимание украинских литераторов, имена которых давно вошли
в школьные учебники. Её первые стихи публиковал сам Иван
Франко, её рецензировали Иван Нечуй-Левицкий и Наталия Кобрынская,
она сотрудничала с Ольгой Кобылянской. После присоединения
Западной Украины к СССР Дучиминская пыталась влиться в советскую
литературу, после войны опубликовала антифашистскую повесть,
но вскоре была арестована. Выжила в лагерях, вышла на свободу,
но от литературного процесса была отстранена на долгие десятилетия
и вновь увидела свои стихи напечатанными лишь в возрасте…
ста четырёх лет, в 1988 году!
* * *
Послесталинские годы считаются вегетарианскими. Подумаешь
— на всю Латвию, например, посадили в шестидесятые годы
одного только Кнута Скуениекса (но это лишь из поэтов, господа,
не забывайте, лишь из поэтов!). И всё равно список сосланных,
посаженных, выдавленных из страны внушителен и пугающ. Впрочем,
человеческие жертвы были и тогда. Гэбисты забили насмерть
Константина Богатырёва. Ну, перестарались ребята, кто ж
мог знать, что этот одарённый переводчик так слаб здоровьем!
Хотели ведь только постращать, а там покашлял бы немного
кровью, швы ему наложили бы на жизненно важные органы —
да и валяй из страны на все четыре стороны.
Одного из лучших украинских поэтов послевоенной поры Ивана
Свитлычного после отсидки нарочно сослали в Горный Алтай,
зная, что при его гипертонии высокогорные условия смертельно
опасны. Ну, тут наоборот: слегка недотянули, надо было куда-нибудь
на Эльбрус. А то хотя Свитлычного, конечно, разбил инсульт,
но он ещё долго жил в параличе, без движения и речи,— аж
до 1990 года.
Уже при Горбачёве погиб в тюрьме политзэк Василь Стус,
тоже украинец, поэт огромного дарования. Та же судьба —
у Анатолия Марченко.
Вскоре всех, кто выжил, выпустили, но осторожные наблюдатели
не торопились делать вывод, что с кровавой пищей покончено
навсегда. И действительно, арест в середине девяностых поэтессы
Алины Витухновской, которой по-подлому подбросили наркотики,
намекал на то, что вынужденная диета скоро кончится. Русские
спецслужбы помогали ловить узбекского поэта Мохаммада Солиха
— его голова так нужна их узбекским братьям-вурдалакам!
Но Мохаммад может быть относительно спокоен в надёжной Скандинавии…
* * *
Впрочем, и Катар казался надёжным… Но вот я смотрю на пожелтевшую
газету, на двадцать третий номер «Литературной России» от
10 июля 1988 года, на портрет молодого, весёлого Зелимхана
Яндарбиева и теснящиеся строки его стихов в русском переводе
Н. Егоровой и Л. Садовского — и с болью думаю, что этого
больше никогда не будет.
* * *
Да примет Аллах твой джихад, Зелимхан! Я не знаю, не могу
знать, встретят ли тебя в мусульманском раю католик Шандор
Петёфи, православный Николай Гумилёв, агностик Дмытро Фалькивский,
буддист Цыбен Жамцарано, иудей Перец Маркиш,— твои собратья
по перу, все, подобно тебе, заклеймённые неправедными судиями
как террористы. Но мне кажется, что каким-то непостижимым
образом такая встреча, иншаАллах, должна быть. Ибо сказано
в хадисах, что лучший джихад — это говорить правду сильным
мира сего. А кто скажет правду лучше, чем поэт?
Даже если поэт воспевает лишь родной пейзаж или красоту
любимой — он страшен тирану.
Даже если поэт погружён в эксперименты со Словом, подобно
умершему страшной смертью Велимиру Хлебникову или ныне здравствующему
Геннадию Айги, подобно тому же Мухаммаду Солиху или Цыпрыяну
Норвиду,— он страшен тирану.
И даже если поэт лоялен к тирану, более того — даже если
он воспевает тирана (по добросовестному ли заблуждению,
как Публий Вергилий Марон, или Владимир Маяковский, или
Эзра Паунд; по сломленности ли душевной и физической, не
выдержав державного давления, как Осип Мандельштам или Павло
Тычина; наконец, по корысти ли, польстившись на блага и
почести, как Роберт Саути или Николай Тихонов),— всё равно
даже такой поэт страшен тирану!
Ибо кто скажет правду лучше, чем поэт? — и не так уж важно,
о чём будет эта правда. А лучший джихад — сказать правду
тирану.
Ведь поэт владеет Словом — и здесь власть тирана кончается.
Как бы ни был поэт бессилен пред лицом власти, как бы ни
был он смешон пошлой и подлой черни, как бы ни был он лично
слаб душою и телом — он повелитель Слова!
Сколь же страшнее для тирана тот, кто говорит правду о
самом тиране, кто встал на защиту своего народа, угнетённого
тираном, кто вёл джихад и пером и саблей, и поэтическим
Словом и политическим Действием! Зелимхан, воспевавший и
глаза возлюбленной, и верность матери, и священный чеченский
зикр, и волю вайнахов к свободе, Зелимхан, стоявший во главе
своего народа и своего государства, Зелимхан, и в изгнании
вдохновлявший людей на борьбу,— такой Зелимхан во всём страшен
тирану и во всём угоден Аллаху. А его нежданные товарищи
по джихаду всегда, в любом случае будут грозными свидетелями
обвинения.
Мустафа Зильберберг, специально
для «Чеченпресс», 24.03.04г.
|